История моей жизни - Джакомо Казанова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я в тот же миг узнал графа Фенароло, аббата из Бреши, обходительного человека лет пятидесяти, богатого и любимого во всяком хорошем обществе. Мы обнялись; я сказал, что ожидал повстречать здесь, наверху, кого угодно, только не его, и он не смог удержать слез; я плакал вместе с ним.
Едва остались мы одни, я сказал, что предложу ему альков, как только прибудет его постель, но если угодно ему доставить мне удовольствие, то пусть он откажется от алькова и не просит, чтобы в камере подметали; причину я сообщу ему на досуге. Я объяснил, отчего воняет в камере маслом, он обещал все хранить в тайне и изъявил большую радость, что посадили его вместе со мною. По его словам, никто не знал, какое преступление я совершил, а потому всяк пытался его угадать. Говорили, будто я основал новую религию, другие уверяли, будто г-жа Меммо внушила Трибуналу, что я наставляю сыновей ее в атеизме. Утверждали, будто г-н Антонио Кондульмер, Государственный инквизитор, посадил меня в тюрьму за нарушение общественного порядка, ибо я освистывал комедии аббата Кьяри, и будто я специально собирался ехать в Падую, чтобы убить аббата.
У всех обвинений этих были известные основания, и потому выглядели они правдоподобно; но все это был чистый вымысел. Религия занимала меня не настолько, чтобы я задумал основать новое учение; трое сыновей г-жи Меммо были столь умны, что скорее могли не поддаться соблазну, но ввести в него других; а г-н Кондульмер, если б решился посадить в тюрьму всех, кто освистывал аббата Кьяри, наделал бы себе множество лишних хлопот. Что же до самого аббата, каковой был прежде иезуитом, то я ему простил. Знаменитый падре Ориго, сам иезуит, научил меня, как за себя отомстить: я хорошо отзывался об аббате в большом обществе, окружающие в ответ на похвалы мои произносили сатиры, и я, не испытывая ни малейших неудобств, оказывался отомщен.
Под вечер принесли аббату Фенароло постель, кресла, белье, ароматические воды, добрый обед и славного вина. Аббат до еды не дотронулся, я же пообедал с аппетитом. Кровать его поставили, не сдвигая моей, и дверь была заперта.
Для начала вытащил я из дыры лампу и салфетку, что упала в кастрюльку и вымокла в масле. Я от души расхохотался. Когда причины, каковые могли привести к трагедии, вызывают происшествие малозначительное, поневоле засмеешься; я привел все в полный порядок и зажег лампу, весьма позабавив аббата историей о том, как ее изготовил. Ночь провели мы без сна, не столько из-за миллиона пожиравших нас блох, сколько из-за сотни интересных разговоров, которым не было конца. Вот как, по собственным его словам, попал он в тюрьму:
— Вчера в двадцать часов мы трое — г-жа Алессандри, граф Паоло Мартиненго и я — уселись в гондолу и в двадцать один час прибыли в Фузине, а в двадцать четыре — в Падую, где собирались посмотреть оперу и сразу же вернуться назад. Во втором акте злой Гений заставил меня пойти в залу, где играли в карты; там увидал я графа фон Розенберга, венского посланника, в поднятой маске, а в десяти шагах от него г-жу Рудзини, муж которой как раз собирается ехать посланником Республики к Венскому двору. Я поклонился обоим и уже было вышел, как тут посланник сказал мне громко: «Вы счастливец, вы можете ухаживать за столь любезною дамой; в подобные минуты лицо, каковое я представляю, превращает прекраснейшую в мире страну, в каторгу для меня. Прошу вас, передайте ей, что в Вене законы, запрещающие мне разговаривать с нею, не будут иметь силы, и, повстречав ее в будущем году, я объявлю ей войну». Г-жа Рудзини, заметив, что речь идет о ней, спросила, что сказал граф, и я повторил слово в слово. «Отвечайте ему, — велела она, — что я принимаю объявление войны: посмотрим, кто из нас лучше умеет сражаться». Не подумав, что совершаю преступление, передал я графу ответ, простую любезность. После оперы съели мы цыпленка и в четырнадцать часов возвратились в Венецию. Я собирался уже лечь спать до двадцати часов, как тут явился fаntе, слуга, и передал мне записку с повелением прибыть в девятнадцать часов в буссолу: чиркоспетто Бузинелло, секретарь Совета Десяти, желает мне что-то сказать. Удивленный приказом этим, ничего хорошего не сулившим, и весьма недовольный, что принужден ему повиноваться, явился я в назначенный час пред очи сего чиновника, а он, не говоря ни слова, велел отвести меня сюда.
Не было ничего невинней подобного проступка; но есть на свете законы, каковые люди могут преступить нечаянно, и тем не менее будут виновны. Я поздравил аббата с тем, что ему известно, какое он совершил преступление, чем оно грозит и как посадили его в тюрьму; проступок его был весьма незначителен, и я объяснил, что продержат его со мною всего неделю, а затем велят на полгода уехать к себе в Брешу. Он искренно отвечал, что не верит, будто его могут здесь держать целую неделю: человек, что не считает себя виновным, никогда не может поверить, что его накажут. Я не стал разочаровывать его — но случилось именно так, как я предупреждал. Я был преисполнен решимости поддержать его и, сколько мог, утешить в великом потрясении, какое вызвал у него арест. Я проникся горем его настолько, что во все время, проведенное с ним, ни разу не вспомнил о своем собственном.
Назавтра Лоренцо принес на рассвете кофе и обед для графа в большой корзине; аббат никак не мог взять в толк, как это можно вообразить, что человеку в такой час захочется есть. Нам дозволено было час гулять на чердаке, потом нас заперли снова. Блохи донимали нас, и из-за них он спросил, почему не позволяю я подметать в камере. Для меня нестерпима была мысль, что он может почесть меня свиньей либо кожу мою грубей, нежели его собственная; я все рассказал ему и даже показал. Он был удивлен и даже подавлен, что невольно принудил меня к столь важному признанию. Он ободрил меня, просил продолжать работу и, коли возможно, закончить отверстие в течение дня, дабы самому меня спустить и втянуть назад веревку: сам он не стремился усугубить вину свою побегом. Я показал ему модель приспособления, посредством которого, спустившись вниз, без сомнения, вытащу к себе простыню, что послужит мне веревкой; то была палочка, привязанная одним концом к длинной бечеве. Простыню я собрался закрепить на козлах своей кровати с помощью только этой палочки, пропустив ее под перекладиной с двух сторон через петлю веревки. Привязанная к палочке бечева должна была спускаться до пола в комнате Инквизиторов, и, оказавшись там, я потянул бы ее на себя. Он не усомнился в результате и поздравил меня; предосторожность эта была совершенно для меня необходима: если б простыня осталась, как есть, она бы первым делом бросилась в глаза Лоренцо, который поднимался к нам всегда через эту комнату; Лоренцо, не мешкая, пустился бы меня искать, а найдя, взял бы под стражу. Благородный мой товарищ пребывал в убеждении, что мне надобно приостановить работу — приходилось тем более опасаться неожиданностей, что потребовалось бы еще несколько дней, дабы завершить дыру, а она стоила бы Лоренцо жизни. Но разве могла замедлить ревностное мое стремление к свободе мысль, что свобода эта будет куплена ценою его жизни? Даже если б вследствие моего побега погибли все стражники в Республике, да и во всем государстве, я действовал бы точно так же. Любовь к отечеству воистину обращается в призрак для человека, которого отечество подавляет.
Несмотря на мое доброе расположение духа, товарищ мой, случалось, впадал ненадолго в уныние. Он был влюблен в г-жу Алессандри, певицу и возлюбленную, либо супругу друга своего Мартиненго, и, похоже, пользовался взаимностью; но чем счастливей влюбленный, тем несчастней становится он, когда вырывают его из объятий предмета любви. Он вздыхал, слезы проступали в глазах его; он уверял, что женщина, которую он любит — средоточие всех добродетелей. Мне искренне было его жаль, и я не осмелился сказать ему в утешение, что любовь — всего лишь безделка: одни только глупцы обращают столь докучное утешение к влюбленным; да и неправда, что любовь всего лишь безделка.
Предсказанная мною неделя пролетела быстро, и я лишился столь приятного общества, однако не дал себе времени об этом жалеть. Ни разу не родилось у меня желания просить достойного этого человека хранить тайну: малейшее подозрение оскорбило бы чистую его душу.
Третьего числа июля Лоренцо велел ему после Терцы, каковой в этом месяце бьет в двенадцать часов, быть готовым на выход и по сей причине не принес ему обеда. Во всю неделю друг мой питался лишь супом, фруктами и вином с Канарских островов, зато я, к великому его удовольствию, обедал отменно, и он восхищался счастливым моим темпераментом. Последние три часа провели мы в изъявлениях самой нежной дружбы. Явился Лоренцо, проводил вниз обходительного этого человека и через четверть часа поднялся снова, дабы забрать все принадлежавшие ему вещи.
На следующий день Лоренцо дал мне отчет в тратах за июнь; оказалось, что у меня есть четыре лишних цехина, и я сказал, что дарю их его жене. Он заметно подобрел. Я не сказал, что то была плата за лампу; но он, должно быть, и сам это понял.