История моей жизни - Джакомо Казанова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ГЛАВА XIII
Всяческие происшествия. Товарищи по темнице. Я готовлю побег. Меня переводят в другую камеру
Читатель мой не сможет понять, как удалось мне бежать из подобного места, если я не подготовлю его и не опишу, как там все устроено. Тюрьма эта предназначена для содержания государственных преступников и располагается прямо на чердаке дворца дожей. Крыша дворца крыта не шифером и не кирпичом, но свинцовыми пластинами в три квадратных фута и толщиной в одну линию: отсюда и пошло название тюрьмы — Пьомби, Свинцовая. Войти туда можно только через дворцовые ворота, либо, как вели меня, через здание тюрем, по мосту, именуемому Мостом Вздохов; о нем я уже говорил. Подняться в Пьомби нельзя иначе, как через залу, в которой заседают Государственные инквизиторы; ключ от нее находится всегда у секретаря, привратник Пьомби, как только он спозаранку прислужит всем заключенным, непременно возвращает его секретарю. Прислуживают только на рассвете: позже снующие взад-вперед стражники слишком бросались бы в глаза множеству людей, у которых было дело до глав Совета Десяти — они всякий день восседают в соседней зале, именуемой «буссолою», тамбуром, а стражникам никак ее не обойти.
Тюрьмы расположены наверху, по противоположным сторонам дворца: три, в том числе и моя, смотрят на закат, четыре — на восход солнца. У тех, что смотрят на закат, желоб, идущий по краю крыши, выходит во двор палаццо; у тех, что смотрят на восход, он расположен перпендикулярно каналу, называемому rio di palazzo. С той стороны камеры весьма светлы, и в них можно распрямиться во весь рост — и отличие от моей тюрьмы, каковая звалась il trave *. Пол темницы моей располагался точно над потолком залы Инквизиторов, где собираются они обыкновенно по ночам, после дневного заседания Совета Десяти, в который все трое входят.
Обо всем этом я знал и прекрасно представлял, как все расположено, а потому, поразмыслив, рассудил, что единственный путь к спасению, на котором возможна удача, — это проделать дыру в полу моей тюрьмы; но для этого нужны были инструменты, а в месте, где всякое сношение с внешним миром запрещено, где не дозволены ни посещения, ни переписка с кем бы то ни было, достать их дело непростое. У меня не было денег подкупить стражника, рассчитывать я мог только на себя самого. Даже если предположить, что тюремщик и двое его приспешников будут столь снисходительны, что позволят себя задушить (шпаги у меня не было), оставался еще один стражник, который, стоя у запертой двери на галерее, отпирал ее тогда лишь, когда товарищ его, желая выйти, произносил пароль. Бежать была единственная моя мысль; у Боэция не говорилось, как это сделать, и я перестал его читать. В уверенности, что способ бежать найдется, если только хорошенько подумать, думал я об этом днем и ночью. Я всегда верил: если придет в голову человеку некий замысел и если станет он заниматься только воплощением его, то, невзирая на любые трудности, непременно добьется своего; человек этот станет великим визирем, станет папой римским, он свергнет королевскую власть, если примется за дело вовремя — ибо человеку уже ничего не добиться, коли достиг он возраста, презренного для Фортуны: без ее помощи надеяться ему не на что. Надобно только рассчитывать на нее, пренебрегая в то же время ее превратностями; но сделать столь искусный расчет и есть самое трудное.
В середине ноября Лоренцо объявил, что в руках мессера гранде оказался некий преступник, какового секретарь Бузинелло, новый circospetto, приказал поместить в самую скверную камеру, а стало быть, его посадят вместе со мною; когда же он возразил секретарю, добавил Лоренцо, что я почел за милость, когда поместили меня одного, тот отвечал, что за четыре месяца, проведенные здесь, я, должно быть, поумнел. Новость эта не огорчила меня, как не было неприятно и известие о назначении нового секретаря. Этот г-н Пьетро Бузинелло был славный человек: я знавал его в Париже, он тогда направлялся в Лондон в качестве Поверенного в делах Республики.
Час спустя после колокола Третьего часа послышался скрежет засовов, появился Лоренцо, а вслед за ним двое стражников ввели за ручные цепи плачущего юношу. Закрыв его в моей камере, они удалились, не сказав ни слова. Я сидел на постели, и ему не было меня видно. Удивление его меня позабавило. На свое счастье, был он роста в пять футов, а потому стоял прямо и внимательно разглядывал мои кресла, думая, должно быть, что поставлены они для него. Заметив на подоконнике решетки Боэция, утирает он слезы, открывает книгу и с досадой бросает ее, возмущенный, видно, тем, что написана она на латыни. Он идет в левый угол камеры и обнаруживает там, к изумлению своему, всякие пожитки; приближается к алькову, полагая увидеть там постель, протягивает руку, натыкается на меня и просит прощения; я прошу его садиться — и вот мы уже знакомы.
— Кто вы? — спрашиваю его.
— Я родом из Виченцы, зовут меня Маджорин; отец мой — кучер семейства Поджана; пока мне не исполнилось одиннадцати лет, он посылал меня в школу, там я научился грамоте, потом поступил учеником к парикмахеру и в пять лет научился хорошо делать прически. Я поступил на службу к графу ** камердинером. Через два года вышла из монастыря единственная дочь графа, я стал причесывать ее и влюбился, и она в меня тоже. Поклявшись друг другу, что непременно поженимся, предались мы велению природы, и графиня забеременела. Ей восемнадцать, как и мне. От одной служанки не укрылось наше душевное согласие и беременность графини, и она объявила, что совесть и великое ее благочестие принуждают все рассказать отцу девушки; жена моя сумела заставить ее молчать и обещала, что на этой неделе откроет все отцу через духовника. Но к исповеди она не пошла, а предупредила обо всем меня, и мы решились бежать. Она запаслась изрядной суммой денег, взяла несколько бриллиантов своей покойной матери, и в эту ночь должны мы были ехать в Милан; однако после обеда призвал меня граф и дал какое-то письмо, сказав, что мне должно немедля отправиться сюда, в Венецию, и передать его тому, кому было оно адресовано, в собственные руки. Говорил он с такой добротой и так покойно, что я никак не мог заподозрить того, что случилось дальше. Я пошел за плащом и по дороге попрощался с женою, заверив ее, что дело совсем пустячное и завтра я к ней вернусь. Она потеряла сознание. Сразу по прибытии отнес я письмо по назначению, особа эта велела мне подождать ответа, и, получив его, отправился я в кабачок перекусить и собирался немедля ехать назад в Виченцу. Но когда я вышел из кабачка, меня взяли под стражу и отвели в караульню, и продержали там до тех пор, покуда не привели сюда. Полагаю, сударь, я могу считать юную графиню своей супругой.
— Вы ошибаетесь.
— Но так велела природа!
— Природа, если ее слушаться, велит человеку совершать глупости, за которые потом сажают в Пьомби.
— Так я в Пьомби?
— И вы, и я.
Тут он заплакал горючими слезами. Он был прелестный мальчик, искренний, честный, влюбленный до крайности, и в душе я прощал графине и возлагал вину на неосторожного отца — можно было найти женщину, чтобы причесывала дочь. Жалуясь и обливаясь слезами, говорил он об одной лишь своей бедняжке графине; мне было его бесконечно жаль. Он полагал, что кто-нибудь придет и принесет ему постель и еды, но я его разочаровал и оказался прав. Я дал ему поесть, но он не мог проглотить ни куска. Весь день напролет оплакивал он свою участь потому только, что не мог доставить утешение возлюбленной и не в силах был вообразить, что с нею теперь станется. В моих глазах она была уже невинна, и когда бы Инквизиторы проникли невидимками ко мне в камеру и слышали все, что поведал мне бедный мальчик, они, уверен, не только бы отпустили его, но, вопреки всем законам и обычаям, поженили бы влюбленных, а быть может, и посадили бы в тюрьму графа-отца, положившего солому у огня. Я отдал ему свой тюфяк: хотя он был чистоплотен, мне следовало опасаться сновидений влюбленного юноши. Он не сознавал ни того, сколь великий проступок совершил, ни того, что графу, дабы спасти честь семьи, невозможно было наказать его иначе чем втайне.
Назавтра принесли ему тюфяк и обед за пятнадцать сольдо, каковые из милости назначил ему Трибунал. Я сказал тюремщику, что моего обеда достанет на обоих, а деньги, определенные Трибуналом этому мальчику, он может употребить, заказав по три мессы в неделю за его здравие. Лоренцо охотно взялся исполнить поручение, поздравил юношу с тем, что он оказался в моем обществе, и объявил, что мы можем по получасу в день гулять на чердаке. Я нашел, что прогулка эта весьма благотворна для моего здоровья — и для плана побега, каковой созрел у меня лишь одиннадцать месяцев спустя. В углу этого крысиного притона обнаружил я два сундука, вокруг которых разбросано было множество старой рухляди, а перед ними лежала большая куча тетрадей. Мне захотелось поразвлечься чтением, и я взял из них штук десять — двенадцать. Все это были процессы над преступниками; чтение оказалось весьма занятным, ибо то, что получил я дозволение прочесть, должно быть, держалось в свое время в великой тайне. Мне предстали невероятные ответы на вопросы касательно совращения девственниц, чересчур далеко зашедших любезностей мужчин, служивших в приютах для девиц, деяний исповедников, обративших во зло доверчивость покаянницы, школьных учителей, уличенных в мужеложстве, и опекунов, обманувших своих подопечных; там были дела двух- и трехвековой давности, их стиль и нравы доставили мне несколько часов наслаждения. Среди валявшегося на земле хлама увидел я грелку, котел, кочергу, щипчики, старые подсвечники, глиняный горшок и оловянный клистир. Какой-нибудь знаменитый узник, подумал я, удостоился в свое время разрешения пользоваться всей этой утварью. Еще я увидел что-то вроде засова совершенно прямой прут толщиной в мой мизинец и длиной в полтора фута. Ни к чему из этого я не притронулся: не настало еще время на чем-то остановить выбор.