Избранные письма. 1854–1891 - Константин Николаевич Леонтьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Едва-едва мы ее подняли и отправили домой; я в первый раз в жизни был рад, что она уехала, – до того я был измучен!
Только что я отдохнул от этого, вдруг ответ от князя Голицына: «К сожалению, не могу даже и срока назначить, когда вышлю Вам деньги!» Весь июль и половину августа мы все в ожидании его денег жили в долг, заживали аренду вперед и т. п. Можете опять себе вообразить наше положение! К счастью еще, что, уплативши вовремя долг свой в один из калужских банков, я сохранил себе там кредит, и мне дали еще 350 рублей на девять месяцев; я заплатил все, что нужно было, слугам и в щелкановские лавки и с самым небольшим остатком уехал сюда и поселился по прежним примерам в скиту и даже в келье самого покойного о. Климента и пишу на том столе, на котором и он писал. Успокоение сердца моего началось только со вчерашнего дня, здесь, в скиту (до вчерашнего дня было тысячу вещественных неудобств и терзаний, неизбежных каждый раз при том переломе, который совершается при изменении помещичьей независимости и хозяйской власти на монастырское подчинение). Что будет дальше – не знаю, предпочитаю даже и не думать, ибо денег у меня только до 1 октября и ничего в виду, кроме милости Божией… Около месяца по получении княжеской телеграмы я, каюсь, был в таком унынии, что объявил всем окружающим – Марье Владимировне, Николаю, Варе и т. д., – что я ничего не знаю и знать не хочу, и пусть они сами обо всем – и в том числе обо мне – заботятся… Не писал с тех пор – ни в Кудинове, ни здесь, на гостинице, а только молился и шлялся… Не писал не только повестей для Каткова или статей, но даже самых пустых писем, и постоянно завидовал одной здоровой черной свинье, которую я видел проездом в ту минуту, когда она с таким восторгом чесалась об угол сруба. Я не шучу!.. Уверяю Вас, что я не шучу… Дело, наконец, не в одних деньгах, но во многом, во многом и прежде всего в том, что самый «Варшавский дневник» гибнет без поддержки и утехи… И это после всех тех слов, которые я слышал в Москве и Петербурге. Я не князя осуждаю, ни минуты я его, бедного, не осуждал, а русскую подлость… И это не мое только, пристрастное, быть может, суждение. Эта история «Варшавского дневника», о которой один из здешних очень умных иеромонахов воскликнул: «Нет! Это отвратительно! У англичан этого бы не случилось… Сколько слов и никакой поддержки!» Я надеюсь, что Вы меня за этот месяц нравственной и умственной «нирваны» не осудите. Вы согласитесь, что есть предел всякому – даже и моему в литературных делах терпению! Дело это поднял не я!.. Даже и не Вы (Вам я благодарен), а судьба. Вы были правы, вызвав меня… Но Россия! Эта говенная интеллигенция? Эти единомышленники, имеющие имя, деньги, власть? Отдельно взятые, они все окажутся словно и правыми. Но в совокупности, что же это за слабость и за предательство?
Не довольно ли об этом?
Вот уже около 20 дней жду решения моей судьбы Лорис-Меликовым1. Хотя, разумеется, жизнь цензора2 я считаю чем-то вроде жизни той свиньи, которая обеспечена и чешется об угол сруба; но тем-то она и хороша… Покойнее, чем положение литературного Икара (Вы знаете миф о Дедале и Икаре, летевших с острова Крит через море?). Не знаю, почему нет до сих пор решительных вестей… За Ваше «неоставление» насчет варшавского места тоже искренно благодарю: приму все, что придется, с удовольствием… Но заметить надо, что варшавское место лучше даже московского, но в том лишь случае, если… «Дневник» решатся наконец поддержать, так или иначе.
Вы интересуетесь моими домашними делами. Спрашиваете про Варю и Николая3. Извольте. Многое переменилось с весны и зимы. Переменились и они. Варя переменилась, впрочем, не [нрзб.]. Вдруг развилась умом, ужасно поумнела, стала даже слишком много понимать; со мной держит себя прекрасно, совершенно как добрая и откровенная дочь. Учится шить, читать, писать, усердно молится и превосходно, с чувством пляшет. Но упряма и горда по-прежнему. С Николаем они почти совсем разошлись. Он, по обычаю, поветреничал весной, вдруг ни с того ни с сего стал с ней до грубости сух, вероятно, вообразил, что она будет счастлива одним титулом его невесты. Однако нет! Она решительно теперь за это не хочет за него замуж, и я ее в этом поддерживаю, а он все настаивает и обижается, оправдывается.
Теперь, когда их характеры больше выразились и созрели, ясно, что это «коса на камень»; они друг другу не годятся, а я очень рад, что она нисколько к нему не привязана и даже любит посмеяться над его фанфаронством. Он мне и всему окружающему все так же предан и все так же ветрен и неспособен, все так же благороден, умен и все так же меня бесит. Раз я его уже и отпустил летом, но он на другом месте так без меня тосковал, что я решился возвратить его для пробы; но едва ли мы уживемся: мне покой и аккуратность теперь гораздо нужнее любви. Переезд в Москву решит это дело, так или иначе.
Но я все пишу и пишу Вам, а о главной новости не сказал еще. Лизавета Павловна вернулась около месяца тому назад… Теперь я нанимаю ей хорошенькую скромную квартирку в Козельске и даю ей на пропитание мою пенсию… При ней Варя и мать Николая. В каком она виде приехала в Кудиново, позвольте не писать. Не могу! Скажу Вам только, что она по причинам, нам неизвестным и о которых мы даже и не спрашиваем, впала в слабоумие и в какое-то полудетское бесстрастие. Ее кормят, поят, прогуливают, следят за ней, она молится, меня очень боится, слушается даже Варю охотно и вообще