Азиаты - Валентин Рыбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Около трёхсот тысяч кибиток, снявшихся с берегов Амударьи, из Хорезма и других мест, перевалив через Усть-Юрт, оказались в голодных пустынях Мангышлака. Уходя всё дальше и дальше от персидской смерти, многие беженцы не выдерживали пути и останавливались на одиноких урочищах, где были колодцы, или на степных ручьях. Соратники хана Ушака, его преданные сердары, никогда не отступавшие от него, на этот раз разошлись в понятии — как жить дальше. «Спасение надо искать у русских! — заявили они ему. — Мы пойдём к берегам Эмбы, Яика — там найдём своё пристанище». Хан Ушак не стал удерживать их, а сам остался на родовом урочище Ушак или Ашак, так называли туркмены место и большой аул, прилепившийся к высоким обрывам Усть-Юрта.
Наступила зима заковывая в ледяной панцирь нагорье Усть-Юрта. На урочищах застывали ручьи. Беженцу кетменями раскалывали лёд, добираясь к воде, чтобы напоить лошадей, овец, верблюдов, искали защищённые от ветра низины, ставили кибитки. Другие, не найдя себе места, отправлялись дальше, пока не пристраивались под каким-нибудь холмом или у оврага. Наиболее сильные рода шли уверенно на Мангышлак, к Тюбкарагану, к Эмбе, чтобы перезимовать на берегу Каспия, а как покинет Надир-шах земли Хорезма, вернуться назад. Но большинство туркмен двинулось к Яику, надеясь переправиться через реку и податься в волжские просторы, к калмыкам. Вёл их за собой старшина Союн, чьи предки издавна знались с калмыками, и теперь правнуки их и внуки наезжали в Хорезм. Как раз накануне нашествия Надир-шаха на Хиву приехал в гости к Союну дальний родственник Чистан. А когда пришли персы и началось массовое бегство, Чистан и увлёк за собой большой союновский род. За Усть-Юр— том, когда беженцы «дробились» — каждый род выбирал свою дорогу, к Союну пристали ещё три старейшины со своими людьми. Чистан тогда сказал Союну:
— Тебя, Союн-ага, и твоих стариков, жён и детей я сумею увести в свой улус, но остальных не пустят.
— Кто не пустит? — спросил Союн.
— На Яике стоят казаки — они не пустят. Князь Урусов приказал никого не пускать за Яик… А жалко людей-то, которые за нами увязались. Я думаю, пока далеко не отошли от Арала, съездить к Даржи Назарову он с офицерами князя Урусова близ Арала кочует.
Умчался Чистан в степь. Долго его не было, дней пять-шесть, но зато возвратился с Даржи Назаровым. Уговорил его Чистан проводить туркмен за Яик, в калмыцкие улусы, и отыскать ставку самого Дондук-Омбо, чтобы главный калмыцкий хан помог расселиться беженцам.
Много дней шли по киргиз-кайсакским степям туркмены, лишь в конце января начали по льду переправляться через Яик. Одолевали реку в разных местах, потому неурядицы возникали тут и там. Задерживали казаки беженцев, отбирали верблюдов, самих сгоняли и держали подолгу у костров. Вестовые с Яика скакали в Оренбург к князю Урусову. Уразумев, что происходит в Хорезме и киргиз-кайсакской степи, высылал людей, чтобы оказали помощь беженцам. Своему помощнику по калмыцким делам полковнику Кольцову князь Урусов велел: «Ежели изволите усмотреть, когда означенные трухменцы к хану Дондук-Омбо кочевать захотят для каких-либо высочайших его императорского величества интересов, препятствовать не надлежит. В гаком случае можете от себя прямо яицкому войску предложить, чтоб оное тем трухмевцам никакого препятствия в том не чинили…»
В начале февраля несколько туркменских караванов достигли улуса Даржи Назарова. Расположив их поодаль от своих кибиток, Даржи взял с собой Союна и ещё трёх старшин, отправился с ними в улус хана Дондук-Омбо. Днём раньше приехал к главному тайдше калмыцкого народа полковник Кольцов.
— Ну, что, тайдша, — приветствовал Кольцов Дондука-Омбо, — ведомо ли тебе, что вновь на твои земли идут трухменцы?
— Слыхал, люди мои доложили мне, — без особой радости отвечал калмыцкий тайдша. — Они бы в вея ко мне дороги не нашли, если бы не мой дядя Дарджи. Этому мёд в рот не клади, лишь бы русским служить, Служба русским для него — слаще мёда.
— Что-то не очень ты жалуешь русскую службу или надоело? — сверкнул глазами полковник Кольцов,
— Нет, господин полковник, мне грех жаловаться на русских. Государыня Айна Иоановна за услуги, оказанные ей в войне против турок, жаловала меня грамотой на ханское достоинство, золотом осыпала и подарками всякими. Жена моя Джана по сей день плачет — жалеет, что русская царица рано померла.
— А может по иной причине твоя Джана слёзы льёт? Она ведь у тебя кубанка… дочь кубанского князя. А ты, усердствуя перед русской императрицей, говорят, всю Кубань разорил, которая на стороне крымского хана стояла. До самого Копыла дошёл, до столицы ихней, и её сжёг дотла. Может, потому и плачет Джана?
— Нет, господин полковник… Джана плачет оттого, что некому теперь будет на моё место сына нашего Рангуна посадить.
— Что-то рано заговорил ты о тронном месте. Тебе жить да жить и управлять своим народом.
— Нет, господин полковник, скоро ко мне смерть придёт. По ночам сам её зову, а отчего зову — не знаю. Как глаза закрою, так и вижу, как она идёт из Джунгарии по степям ковыльным: на плечах у неё белый череп, а в руке кривая палка. Как придёт ко мне в улус, так и хрястнет по голове…
— Не тужи, тайдша, меньше думай о смерти, а больше о делах. Трухменцам вот надо помочь. Шах персидский, как волк, налетел, разогнал всё стадо по миру.
— Чем могу помочь, господин полковник? Всё. что есть у меня, отдам им — с голода не дам умереть. Зиму перезимуют, а потом пусть ищут пропитание…
На другой день въехали в аул Даржи Назаров, а с ним Чистан, Союн и три старшины туркменских. По— братски встретил их Дондук-Омбо, только дяде тихонько на ухо сказал:
— Дядя Даржи, говорят, первыми возлюбили туркмен твои прадеды, это они увели их с Мангышлака на Куму, а теперь ты стараешься. Не боишься, что они, падая от голода, нас с тобой съедят?
— Ничего, племянник. Мы — люди широкодушные, а душу нельзя съесть. Надо написать астраханскому губернатору князю Голицыну, чтобы запросил у царского двора сотню тысяч пудов зерна и хлеба. Пусть триста-четыреста кораблей купеческих доставят на Тюб-Караган продовольствие.
— Ты в уме ли, дядя?! — ужаснулся Дондук-Омбо. — Зачем так много?
— Дорогой мой тайдша, разве ты не знаешь, что триста тысяч кибиток откочевали из Туркмении и теперь стоят на Мангышлаке, Яике и у нас! Вот старшина Союн может подтвердить.
— Видит Аллах, это так. — Союн-ага склонился перед тайдшой. — Не поленись, друг наш Дондук-Омбо, о тебе много слышали, много знаем. Попроси русского господина, пусть напишет о нас письмо в Петербург. Пусть скажет о наших бедах и попросит подданства у русского государя…
— Господин полковник, просьба гостя — закон для меня. Давай бери перо и бумагу, — попросил Кольцова тайдша.
— Сомнительно, однако, чтобы триста тысяч кибиток прикочевали, — проворчал Кольцов, однако расстегнули сумку, достал бумагу и перо с чернильницей.
На другой день гонец с посланием калмыцкого хана поскакал в Санкт-Петербург, к царскому двору…
VII
Четыре месяца, пока шло смятение в Туркестане от появления персидских войск, Лютф-Али-хан вёз на двух орудийных лафетах, запряжённых верблюдами, нефритовый камень с гробницы Тимура и двойные бронзовые ворота с мечети Биби-ханым. Отряд в пять сотен сабель сопровождал эти исторические реликвии. Путь лежал от Самарканда по долине Зеравшана, бухарским землям, через понтонный чарджуйский мост, через барханные пески к Мургабу и Теджену. Путь настолько изнурительный, что не только нукеры, но и Лютф-Али-хан, сколько не старался скрасить этот тяжёлый переход долгими передышками в городах и селениях, всё равно превратился из хана с дебелым, смугло-матовым лицом и пышными усами в жалкого человека, худого и бледного, с болтающейся саблей на боку. Едва выехали из Самарканда, Лютф-Али-хан заболел лихорадкой: через день, ровно в три часа после обеда брал его в мерзкие холодные руки приступ. Лихорадило так, что едва-едва попадал зуб на зуб, и он корчился, стараясь спрятать подбородок в колени. Различные снадобья давал ему лекарь, но ничего не помогало. В отчаянии Лютф-Али-хан заглатывал крупинку терьяка, и это на короткое время возвращало его в мир мечтаний и лёгкого веселья, затем голова раскалывалась от боли и кости в суставах трещали, как солома. В один из таких вечеров, когда он пребывал «на верху блаженства», один из юз-баши доложил ему, что нефритовый камень Тимура разломился на две части. От такой страшной вести Лютф-Али-хан сразу пришёл в себя. Лихорадка отступила, словно испугалась приключившейся беды, и он начал, допытываться, кто именно уронил камень с лафета. Нукеры убеждали Лютф-Али-хана, что камень разделился на две части по велению самого Аллаха, ибо упав с высоты ниже человеческого колена в мягкий песок, он не мог расколоться. Даже звезда, упавшая с неба на этот мягкий песок, осталась бы целой! Страшась за свою участь, ибо Надир-шах за разбитие надгробного камня Тимура может лишить головы кого угодно, Лютф-Али-хан приказал сечь палками всех до одного, кто был рядом с нефритовым надгробием. Индеец Абд-ал Кеирм Кашмири пытался остановить его от наказания безвинных нукеров; «Ваше высочество, доподлинно предание гласит, что триста лет назад внук Тимура Улугбек привёз два нефритовых камня в Самарканд из Семиречья. Оба были склеены сложным раствором и возложены на могилу Тимура. Теперь они разъединились, ибо нет надобности им быть вместе, убранным с могилы!» Лютф-Али-хан несколько успокоился, но мысли, что Надир-шах не оставит без внимания раздвоение нефритового камня, не покидали его.