Игра в бисер - Герман Гессе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если человек в один из лучезарнейших дней своей жизни, при завершения своих первых праздничных Игр. После необыкновенно удавшейся и волнующей манифестации касталийского духа, сказал: «Не хочется думать о том, что Игра и Касталия в свой час погибнут, но думать об этом нужно», – то такой человек с самого начала, задолго до того, как он был посвящен в тайны истории, уже познал законы вселенной, уже постиг бренность всего сущего и спорность всего, что создано человеческим духом. Обративши взор в прошлое, к детским и школьным годам Кнехта, мы наталкиваемся на сведения о том, что всякий раз, когда из Эшгольца исчезал кто-нибудь из его соучеников, разочаровавший наставников и возвращенный из Мити в обычную школу, это повергало Иозефа в тоску и тревогу. Ни один из исключенных учеников не был, насколько известно, личным другом юного Иозефа; не потеря, не исключение и исчезновение того или иного мальчика, угнетала его, переполняла боязливой печалью. Нет, печаль его вызывалась скорее некоторым потрясением его детской веры в незыблемость касталийского порядка, в совершенство Касталии. В том факте, что существовали мальчики и юноши, которым выпало на долю счастье и милость попасть в школу элиты, и они по легкомыслию пренебрегли этой милостью и отвергли ее, было для него, столь свято и глубоко воспринимавшего свое призвание, нечто потрясающее, свидетельствовавшее о могуществе некасталийского мира. Возможно даже – доказать этого нельзя – подобные случаи заронили в душу мальчика первые ростки сомнения в непогрешимости Воспитательной Коллегии, в которую он до того верил беспредельно, ибо оказалось, что Коллегия иногда принимала в Касталию и таких учеников, которых через некоторое время приходилось отсылать обратно. Независимо от того, сыграла ли свою роль эта мысль, ставшая первым зародышей критического отношения к авторитетам, всякий случай, когда ученик элиты сбивался с пути и его отсылали прочь, Иозеф переживал не только как несчастье, но и как нечто позорное, как безобразное пятно, которое всем бросалось в глаза, ибо само существование его было упреком, и ответственным за него была вся Касталия. Отсюда, думается нем, и проистекало чувство потрясения и растерянности, овладевавшее учеником Кнехтом в подобных случаях. Где-то там, за пределами Провинции, существовал иной мир, билась человеческая жизнь, и мир этот противостоял Касталии и ее законам, не подчинялся ее порядкам и расчетам, не поддавался обузданию и совершенствованию. Конечно, и в сердце Кнехта существовал этот мир. И у Иозефа возникали порывы, фантазии, влечения, которые противоречили властвовавшим над ним законам, порывы эти ему удалось укротить лишь постепенно, ценою жестоких усилий. Значит, в других учениках эти влечения могли обрести такую силу, что они прорывались наружу, вопреки всем увещеваниям и карам, и изгоняли одержимых ими назад, в тот, иной мир, где властвуют не самообуздание и дух, а природные инстинкты и порывы, в мир, предстающий перед людьми, которые верны касталийским идеалам, то в виде коварной преисподней, то полным соблазнов ристалищем игр и суетных развлечений. В сознание юношей ряда поколений понятие греха вошло именно в таком касталийском истолковании. А много лет спустя, уже будучи взрослым человеком, увлеченным историей, он яснее понял, что история не может возникнуть без элемента и динамики этого греховного мира, мира эгоизма и стихийной жизни, и что даже такая возвышенная формация, как Орден, родилась из этого мутного потока, а придет время – вновь будет им поглощена. Именно проблематичность самой Касталии была первоисточником всех сильных волнений, порывов и потрясений в жизни Кнехта, никогда проблема эта не становилась для него только умозрительной, наоборот, она волновала его до глубины души, как ничто иное, и он чувствовал и себя в ответе за нее. Он принадлежал к тем натурам, что могут заболеть, зачахнуть и даже умереть, видя, как любимая или святая для них идея, как любимая ими отчизна или община заболевают и испытывают страдания.
Продолжим, однако же, нить нашего повествования и вернемся к первым дням пребывания Кнехта в Вальдцеле, к его последним школьным годам и его знаменательной встрече с вольнослушателем Дезиньори, которую мы в свое время описали достаточно подробно. Эта встреча между пламенным поборником касталийского идеала и мирянином Плинио оказалась для ученика Кнехта не только сильным, оставившим глубокий след переживанием, – она сделалась для него и полным смысла символом. Ведь именно тогда ему была навязана роль, столь же ответственная, сколь и многотрудная, выпавшая на его долю, казалось бы, случайно, но настолько вязавшаяся с его природой, что вся его дальнейшая жизнь, можно сказать, была не чем иным, как постоянным возвращением к этой роли, все более полным вживанием в нее. Это была роль защитника и представителя Касталии, какую ему через десять лет пришлось играть вновь перед отцом Иаковом69 и какую он играл до конца своего пребывания на посту Магистра Игры, – защитника и представителя Ордена и его установлений. Но при этом в нем никогда не умирали искренняя готовность и стремление учиться у противника и вести вперед Касталию не по пути замыкания в себе и косной обособленности, а по пути живого взаимодействия и диалога с внешним миром. Если духовное и ораторское единоборство с Дезиньори еще было отчасти игрой, то позднее, когда ему пришлось столкнуться с могучим противником и одновременно другом в лице Иакова, единоборство это приобрело чрезвычайно серьезный характер, и в обоих случаях он выдержал испытание, оказался на высоте, многому научился у противников, давал не меньше, чем брал, и оба раза, хотя и не победил своих партнеров – да он, собственно, такой цели себе и не ставил, – сумел добиться почетного признания не только своей личности, но и отстаиваемых им принципов и идеалов. Если бы даже долгие беседы с ученым бенедиктинцем не привели к практическому результату – учреждению полуофициального представительства Касталии у престола его святейшества, – они все равно имели куда большее значение, нежели о том подозревали очень многие касталийцы.
Как в дружеском противоборстве с Плинио Дезиньори, так и в дальнейшем – с ученым патером. Кнехт, не соприкасавшийся близко с миром за пределами Касталии, получил все же понятие или, вернее, некоторое представление об этом мире, чем в Касталии обладали только очень немногие. За исключением времени, проведенного в Мариафельсе, где он, в сущности, тоже не имел возможности приобщиться к собственно мирской жизни, он этой жизни нигде не видел и не вкусил от нее ничего, разве только в самом раннем детстве; но через Дезиньори, через отца Иакова, а также благодаря изучению истории у него создалось живое представление о реальной действительности, возникшее главным образом интуитивно и опиравшееся на весьма ограниченный опыт, но оно, однако обогатило его более широкими знаниями а более ясным пониманием мира, чем было у преобладающего числа его сограждан-касталийцев, в том числе, пожалуй, и у руководителей. Кнехт был и всегда оставался истым и верным касталийцем, но он никогда не забывал, что Касталия лишь частица, маленькая частица вселенной, пусть даже самая драгоценная и любимая.
А что означала его дружба с Фрицем Тегуляриусом, с этим трудным и надломленным человеком, рафинированным артистом Игры, избалованным и робким касталийцем, не признававшим другого мира, кому до того неуютно и одиноко показалось в Мариафельсе, среди грубых бенедиктинцев, что он, по его словам, и недели не смог бы там выжить и бесконечно удивлялся своему другу, проведшему там два года? Мы немало размышляли об этой дружбе, кое-какие догадки пришлось отбросить, другие оказались более живучими, но все они касались вопроса: в чем корни и в чем смысл этого многолетнего товарищества? Прежде всего нам не следует забывать, что всякий раз, когда у Кнехта завязывалась новая дружба, за исключением, может быть, дружбы со старым бенедиктинцем, не он искал, не он добивался ее и нуждался в ней. Это к нему тянулись люди, им восхищались, ему завидовали, его любили только за благородство его натуры; на определенной ступени своего «пробуждения» он сам осознал этот свой дар. Так, в первые годы студенчества Тегуляриус уже восхищался им, искал его дружбы, но Кнехт всегда держал его на некотором от себя расстоянии. Все же по некоторым признакам мы можем судить, что он глубоко привязался к своему другу. При этом мы придерживаемся мнения, что не одна его из ряда вон выходящая одаренность, его неистощимая гениальность во всем, что касалось проблем Игры, подкупала Кнехта. Горячий и длительный интерес Иозефа к Тегуляриусу объясняется не только чрезвычайной талантливостью друга, но и его недостатками, его болезненностью, то есть как раз тем, что отталкивало от него других обитателей Вальдцеля и часто казалось им нестерпимым. Этот своеобразный человек был таким цельным касталийцем, весь его образ жизни был настолько немыслим вне Провинции, он настолько зависел от ее атмосферы и высокого уровня в ней образованности, что именно его следовало бы назвать архикасталийцем, не обладай он таким трудным и чудаковатым нравом. И тем не менее этот архикасталиец плохо уживался со своими товарищами, был нелюбим ими, как, впрочем, и наставниками и начальниками, постоянно и везде создавал помехи, вызывал всеобщее недовольство и наверняка давно бы уже пропал без покровительства и помощи своего смелого и умного друга. То, что называли его болезнью, было, в сущности, пороком: строптивостью, недостатком характере, выражавшимся в глубочайшем неуважении к иерархии, в крайне индивидуалистических воззрениях и образе жизни; он лишь постольку повиновался существующему порядку, поскольку это было необходимо, чтобы его терпели в Ордене. Он был прекрасным, даже блестящим касталийцем по своей многосторонней эрудиции, по своему неутомимому и ненасытному усердию в высоком искусстве Игры и очень посредственным, даже дурным касталийцем по своему характеру, своему отношению к иерархии и к морали Ордена. Главнейшим его пороком выло упорное, легкомысленное небрежение к медитации, смысл которой и состоит в подчинении личности и занятия которой, безусловно, излечили бы его от нервного недуга, что и происходило всякий раз, когда за дурное поведение и после периодов возбуждения или подавленности его заставляли выполнять строгие медитационные упражнения под посторонним надзором, – средство, к которому нередко был вынужден прибегать также и Кнехт, относившийся к нему бережно и любовно. Да, Тегуляриус обладал своевольным, изменчивым нравом, он не признавал сурового подчинения, но зато, когда бывал в приподнятом настроении, когда щедро расточал блеск своего пессимистического остроумия, умел очаровывать слушателей живым интеллектом, и невозможно было не подпасть под обаяние смелого полета его подчас мрачной фантазии; но, по существу, он был неисцелим, ибо сам не хотел исцеления, ни во что не ставил гармонию и упорядоченность, любил только свою свободу, свое вечное студенчество и предпочитал всю жизнь оставаться страдальцем, всегда неожиданным и непокорным одиночкой, гениальным шутом и нигилистом, вместо того чтобы ступить на путь подчинения иерархии и тем самым обрести покой. Но он нисколько не дорожил покоем, не придавал никакой цены иерархии, не слишком страшился порицаний и одиночества. Словом, совершенно несносный, неудобоваримый элемент в сообществе людей, видящих свой идеал в гармонии. Но именно благодаря своей непокладистости и неудобоваримости он постоянно вносил в этот светлый и упорядоченный мирок дух живого беспокойства, служил для него напоминанием, упреком, предостережением, подстрекал к новым, вольным, запретным и дерзким мыслям, был в стаде строптивой овцой. Как раз эти его качества, по нашему разумению, и помогли ему приобрести в лице Кнехта друга. Бесспорно, в отношении к нему Кнехта всегда была доля сострадания, он отвечал тем самым на призыв несчастного, попавшего в беду, взывающего ко всем рыцарским чувствам своего друга. Но и этого было бы недостаточно, чтобы давать пищу их дружбе после возвышения Кнехта в сан Магистра, когда жизнь его наполнилась напряженным трудом, новыми обязанностями и ответственностью. Мы придерживаемся взгляда, что в жизни Кнехта Тегуляриус был не менее необходим и важен, чем были в свое время Дезиньори и отец Иаков из Мариафельса; подобно тем двоим, он был будоражащим элементом, открытым окошечком в новые, более широкие просторы. В этом столь странном друге, как нам кажется, Кнехт почувствовал, а со временем и сознательно признал представителя определенного типа, который пока существовал лишь в образе этого единственного провозвестника, а именно типа касталийца, каким он может стать в будущем, если новые связи и импульсы не омолодят и не укрепят Касталию. Тегуляриус был, как и большинство одиноких гениев, именно провозвестником. Он, по сути, жил в Касталии, какой пока еще не существовало, но какой она может стать завтра: еще более обособленной от всего мира, внутренне выродившейся по причине одряхления и расшатанности медитативной морали Ордена, мирком, где еще возможны благороднейшие взлеты духа и глубочайшее самоотречение во имя высоких ценностей, но где перед изощренной, свободной игрой духа уже не стоят никакие цели, кроме самолюбования своими отточенными до совершенства талантами. В Тегуляриусе Кнехт видел одновременно олицетворение высших доблестей Касталии и грозное предзнаменование ее грядущей деморализации и гибели. Прекрасно, изумительно, что существовал такой Фриц. Но превращению Касталии в иллюзорный мир, населенный одними тегуляриусами, необходимо было воспрепятствовать. Опасность такого вырождения была пока еще далека, но она существовала. Стоило Касталии чуть выше надстроить стены своей аристократической обособленности, стоило немного пошатнуться дисциплине в Ордене, упасть иерархической морали – и Тегуляриус перестанет быть чудаковатым одиночкой, а превратится в типичного представителя измельчавшей и гибнущей Касталии. Мысль о возможности подобного упадка, о предрасположении к нему, о существовании его в зачаточном состоянии – это важнейшее открытие Кнехта и предмет величайших его забот – пришла бы ему в голову гораздо позднее или не пришла бы вовсе, если бы не жил рядом с ним знакомый ему до мельчащих подробностей житель будущей Касталии; для бдительного ума Кнехта он был симптомом и предостерегающим сигналом, каким бывает для умного врача первый больной, пораженный еще не известным недугом. А ведь Фриц не был посредственностью, это был аристократ, талант самого высокого ранга. Если не известный пока недуг, обнаруженный у Тегуляриуса, этого провозвестника, распространится и изменит облик Касталии, если Провинция и Орден примут когда-нибудь другую, болезненную форму, то будущие касталийцы в массе своей не будут даже и тегуляриусами, они унаследуют не его бесценные дарования, не его меланхолическую гениальность, не его порывистую страсть художника, но в большинстве своем сохранят только его непостоянство, его чрезмерную увлеченность игрой, его неспособность к дисциплине и духу солидарности. В часы тревоги Кнехта посещали подобные мрачные видения и предчувствия, и он, конечно, тратил много сил на преодоление их то медитационными упражнениями, то усиленной деятельностью.