Что побудило к убийству? - Александр Шкляревский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В момент этого вопроса в дверь кабинета неожиданно раздался стук, так что Митрофан Александрович вздрогнул.
— Кто там? — спросил он с досадою.
— Это я, Митрофан Александрович, — ответил за дверью голос жены.
— Что тебе нужно, когда я занят?
— Тебя желает видеть твоя кормилица, Демьяновна.
— Зачем?
— Говорит, что поможет тебе в твоем деле.
Масоедов удивился.
— Она настоятельно просит видеть тебя, — продолжала жена.
— Едва ли кто может быть мне полезен, — отвечал Митрофан Александрович, — а впрочем, пусть войдет, старая ведьма — давнишняя знакомая этого мошенника, — заметил он, отпирая дверь.
— Так я пришлю ее…
— Хорошо.
Спустя несколько минут в кабинет вошла почти восьмидесятилетняя сгорбленная старуха в черном коленкоровом платье и такой же повязке, еле двигая ногами и опираясь на палку. Все лицо ее было изборождено глубокими морщинами; впалые красные слезящиеся глаза были страшны; исхудалые кисти дрожащих рук, с напрягшимися и выдавшимися синими жилами, — были отвратительны. В старухе нельзя было узнать не только прежней молодой красивой барской кормилицы, но даже и Демьяновны, проживавшей у Масоедова в Петербурге.
— Ну, что скажешь, старая? — спросил ее Масоедов.
— Ох! Нет уж, барин, позвольте мне, — отвечала Демьяновна, шамкая, — сначала присесть. Сил моих нет… Уморилась…
— Садись.
— Как же, батюшка, ваши дела? — спросила сама Демьяновна, усевшись в первое кресло и забыв отвечать на вопрос барина.
— Плохо, старуха. Ясное дело, что злодей похож на Пархоменка, познакомился с ним, порасспросил все подробно и, вероятно, убил, чтобы отнять у него документы. Но как доказать это — ума не приложу, а тут за него вступаются, дураки…
— Слышала, батюшка, слышала…
— В том же, что это действительно наш Ксенофонт, — продолжал Масоедов, — я нисколько не сомневаюсь.
— Он, он, Митрофан Александрович, — подтвердила старуха, — я это верно знаю.
— Верно знаешь… — с величайшим изумлением вскрикнул Масоедов. — Почему же?
— О-о! Крепко я виновата, барин. Христа ради, простите… Пустите старые кости на покаяние…
— Ну!
— Давно бы мне следовало все рассказать вам. Да боялась гнева вашей милости.
— Ну, — нетерпеливо понукал старуху Масоедов.
— И теперь не знаю, как и быть мне…
— Да говори же, сделай милость…
— Утаила я тогда от вас в Петербурге.
— Что именно?
— Окаянный Ксенофонт, сколько я ни грозила Христине, ведь совсем… тьфу! В любви с нею состоял.
— Что ж из этого? — зарычал Митрофан Александрович.
— Сейчас, батюшка… И упросил он меня, — продолжала Демьяновна, — когда Христина сошла от нас на квартиру, перед тем как ему бежать, когда вы изволили уехать в Гатчино, чтобы я передала ей письмо.
— А! И ты передала?
— Виновата, барин, — заплакала старуха, — отдала. Жалость взяла… Вижу, плачет… Говорит — в последний раз… Подумала: все равно не сегодня завтра его сошлют в село. Ну, и попутал грех — отдала.
— Отчего же ты об этом важном случае не рассказала мне тогда же, как он убежал и я принимал все меры к его розыску?
— Испугалась. Боялась, чтобы вы не погубили Христину.
— Что же это за письмо? — спросил самого себя и старуху Масоедов, в волнении расхаживая по кабинету. — Цело ли оно?
— Не знаю, — отвечала Демьяновна.
— А Христина жива? Где она теперь?
— Жива. Была замужем за аудитором и давно овдовела. Живет в Москве, у Пречистенской заставы, на Глухом бугорке, в собственном доме. Живет, слава Богу…
— Но нет, — сказал в раздумье Масоедов, — письмо не поможет. Подлец отопрется. Скажет: какое мне дело до того, что писал Долгополов. Другое дело, если бы его можно было уличить почерком руки, но вызванные судом специалисты-эксперты и здесь, и в Петербурге признали почерк бывшего вахмистра Пархоменка и этого негодяя за один и тот же. Так все подведено, что, Боже, сил нет…
Масоедов всплеснул руками и, тяжело бросившись на диван, склонил в изнеможении набок голову.
— Барин! — заговорила Демьяновна секретным тоном, слегка постукивая по полу своей палочкой, — я еще хотела вам что-то сказать… В позапрошлом году вы изволили отпустить меня с соседней помещицей Матреной Ивановной на богомолье. Мы были с нею в Киеве и были в Москве. И я виделася с Христиной. Дело ваше с Ксенофонтом тогда уже началось. Я и заговорила с нею об этом.
Масоедов стал слушать внимательнее.
— Стыдно признаться, — продолжала старуха, — окаянная и до сих пор не забыла его. Как услышала она это, что вы его признали, сначала и испугалась, а после пообсудила, да и говорит: «Может быть, и подлинно живет там у вас в Б. Ксенофонт, но только вовек этого не доказать вашему Митрофану Александровичу… Одна я только, — говорит, — могла бы так уличить его, что он сейчас бы признался, но я этого, говорит, — никогда не сделаю, хоть режь меня…»
Масоедов встрепенулся…
— Не хвались, — говорю я ей, — наш барин в силе и богатстве; за что примется, всегда на своем поставит… «Нет, — отвечает, — поздно… Было бы годков десяток назад, а теперь всяк его за вахмистра признает». И начала она меня в подробности расспрашивать, как живет этот вахмистр и за какого человека его все считают. «Дура, — говорит, — я, что не вышла за него замуж», — сказала Христина, после того как я рассказала ей, что от людей слышала. «Как так?» — спрашиваю ее. «Молчите, — говорит, — маменька. Я виделась с ним… Когда он брал в Петербурге чистую отставку и там явился к начальству и повидался с товарищами, он заезжал сюда, в Москву, и разыскал меня. Я тогда овдовела. Он хотел, чтобы я повенчалась и поехала с ним, да я побоялась, а потом и по сей день сожалею. Коротаю свой век так, что ни Богу свеча, ни черту кочерга. Чего было опасаться, когда этот Пархоменко умер? Ксенофонт говорил, что он встретился с ним в дороге и тот продал ему свой паспорт».
— Ведьма ты старая! — закричал Масоедов, едва удерживавший себя все время, чтобы не прервать рассказа старухи, — как же ты смела молчать все это время, когда честь моя и, быть может, жизнь висела на волоске?
— Бо-я-лась…
— Больше ты ничего не можешь сказать?
— Все рассказала, как перед истинным Богом.
— Может быть, еще тебе что говорила Христина?
— Верьте моей старости… ничего…
— Говори скорее: где живет твоя дочь? — спросил Масоедов, нетерпеливо подбегая к письменному столу и схватывая записную книжку.
Старуха повторила подробный адрес. Масоедов записал.
— Послушай, — обратился он к Демьяновне, — если ты мне сказала правду, я озолочу тебя и твою дочь… Нет! — Масоедов заскрежетал зубами.
Не успела старуха доползти к своей комнате, занимаемой ею в нижнем этаже, как во всем господском доме и в обширном дворе поднялась страшная суматоха. Все забегали и засуетились.
Двор осветился фонарями и наполнился людьми и говором. Послышался звон засовов и скрип и стук растворявшихся сарайных дверей: из одних стали суетливо выдвигать экипажи, из других лошадей. Раздавались крики: «Живей, скорее, тюлень, куда глядишь» и т. п. И Митрофан Александрович Масоедов уехал в Москву.
XIII
Двухэтажный каменный дом Пархоменка принадлежал к числу лучших зданий в городе Б. В нижнем этаже были лавки, бакалейная и шорная, верхний — составлял помещение для хозяев. Оттуда из окон виднелись роскошные цветы и раздавалось чириканье канареек, висевших в клетках. День был праздничный, и Степан Максимович приготовлялся со своей молодой женою в собор к обедне. Он оделся в новую черную суконную пару. От напомаженной головы его, бакенбард и залихватских усов несло запахом Мусатова; шейный шелковый платок был тщательно повязан франтовским бантом; вычищенные сапоги блестели, манишка на груди была безукоризненно бела, золотая часовая цепочка и кольцо горели как жар. Степан Максимович имел очень торжественный вид. Жена его была видная молодая женщина, брюнетка, с чертами лица, схожими с Христиной Кирсановной, во дни ее молодости; она также расфрантилась в голубое шелковое платье, в черную мантилью[139] и в гранатного цвета гарнитуровый платок[140] на голове с кокетливо распущенными концами и алмазным перстнем посредине, где находился узел. Чета была совершенно готова отправиться в путь, но ее задержало чисто семейное дело: маленький сынишка Пархоменка Ксенофонт захотел есть и молодая женщина принуждена была покормить его грудью. Ребенок имел черные кудрявые волосы, унаследованные от матери, и голубые глаза — от отца.
— Я пойду пока загляну в лавку, — заметил Пархоменко своей жене, — а ты, когда будешь готова, зайдешь за мной.
С этими словами Степан Максимович взял в руки свой картуз и направился было к выходу, как в дверях он столкнулся с местным полицейским квартальным надзирателем[141].