Дервиш и смерть - Меша Селимович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда она ушла, старик долго смотрел на дверь и на меня.
– Беременна, – произнес он задумчиво. – Беременна. Что ты скажешь?
– Что мне сказать!
– Что тебе сказать! Поздравить меня! Но теперь больше не надо, поздно. Ты опоздал, значит, не веришь. Погоди, мне тоже не ясно. Столько лет моему уважаемому зятю не удавалось ничего посеять, а старость его, ей-богу, не одарила силой. Желание и молитва тут слабо помогают. Единственно разве кто-нибудь помоложе, господи помилуй, перескочил через забор, а какое мне дело, безразлично мне, я бы даже хотел, чтоб так получилось, чтоб не нашла себе продолжения гнилая кадийская лоза, да трудно в это поверить тому, кто ее знает. Никому она не дает власти над собой, гордая и опасливая. Разве что убила его потом. А не слыхать было, чтоб кого-то прикончили. И зачем она пришла об этом сказать? Это нельзя утаить, узнают так или иначе. А ведь убеждена, что меня обрадует. Я обрадовался?
– Не знаю. Ты ничем не одарил ее.
– Вот видишь. Я ее не одарил, ты меня не поздравил, что-то тут нечисто.
– Ты разволновался и просто позабыл об этом.
– Да, разволновался. Но если б я крепко в это поверил, я бы не позабыл. Она скорее обеспокоила меня, чем обрадовала. Не понимаю.
– Почему обеспокоила?
– Она чего-то хочет, а я не знаю, чего.
На другой день, когда я пришел после ичиндии, он встретил меня необыкновенно живо, с наигранной веселостью, стал угощать яблоками и виноградом, дочка послала.
– Спрашивала, чего я хочу, что мне приготовить, и я послал ей подарок, горсть золотых монет.
– Хорошо сделал.
– Вчера я разволновался. А ночью не спал и все время думал. Зачем ей обманывать меня, что ей с того? Если из-за имения, знает, что и так ей останется, не возьму я с собой на тот свет. А быть может, мой злосчастный зять, кади, вспыхнул свечой перед тем, как испустить вздох, и сделал одно доброе дело в жизни. Или же аллах помог как-то иначе, спасибо ему за любой способ, только я думаю, что это правда, не могу я обнаружить никакой причины, ради которой она стала бы врать.
– Я тоже.
– Ты тоже? Вот видишь! Меня бы еще могла родительская любовь обмануть, тебя – вряд ли.
Я поверил, потому что он этого хотел, но Хасану выпадет еще много страданий за эту отцовскую радость, какой бы она ни была.
Я собирался подольше остаться с Али-агой, он был встревожен сообщением дочери, в которое я не верил, но не стал бы разубеждать его, и волновался из-за скорого возвращения Хасана, от чего у меня тоже обмирало сердце. Однако за мной пришел мулла Юсуф и позвал в текию: меня ожидал миралай[51] Осман-бег, проходивший мимо с войском и желавший переночевать в текии.
Старик слушал его с любопытством.
– Знаменитый Осман-бег? Ты с ним знаком?
– Только слышал о нем.
– Если у тебя тесно и если миралай-бег захочет, пригласи его от моего имени сюда. Здесь хватит места, найдется и для него и для его спутников. Для моего дома было бы честью принять их.
Он по привычке предложил гостеприимство, но выражался торжественно, по-старинному. Он питал слабость к знаменитостям, почему и рассердился на Хасана, когда тот пренебрег славой.
Но тут же он вдруг передумал:
– А может быть, лучше ему оставаться в текии. Фазлия уехал встречать Хасана, у Зейны достаточно забот со мною, я не смог бы встретить его как подобает.
Я понял, почему он это сделал, – из-за Хасана.
– Не думаю, что он пришел бы, – успокоил я старика. – Султанские люди сворачивают в текию, когда никого не хотят обеспокоить. Или когда никому не верят.
– А куда он с войском?
– Не знаю.
– Ничего не говори ему. Может быть, Хасану не понравилось бы, если б миралай переночевал у нас. Да и мне тоже, – великодушно согласился он с сыном. – Если тебе что-либо нужно, постели, продовольствие, посуда, пришли.
– Можно кому-нибудь из дервишей переночевать у тебя, если понадобится?
– Можете все.
На улице мне попался Юсуф Синануддин, золотых дел мастер. Как бывало по вечерам, он направлялся к Алиаге, но сейчас он стоял на перекрестке, словно к чему-то прислушиваясь. Увидев меня, он снова зашагал.
– У тебя славный гость, – обратился он ко мне необычайно растерянный.
– Только что мне сообщили.
– Спроси его, как он себя чувствует. Он приобрел славу, сражаясь с врагами империи, а теперь отправился убивать наших людей. В Посавине. Печальная старость. Лучше было бы ему умереть вовремя.
– Не мое дело спрашивать об этом, Синануддин-ага.
– Знаю, что не твое, я бы тоже не стал. Но трудно отделаться от этого.
В воротах он снова остановился, и мне опять показалось, будто он во что-то вслушивается.
Хафиза Мухаммеда и муллу Юсуфа я отправил ночевать к Али-аге, сам перешел в комнату хафиза Мухаммеда, свою предоставил Осман-бегу, а в комнате муллы Юсуфа разместились солдаты.
Я поразился, увидев, как стар миралай – с белой бородой, усталый, молчаливый. Правда, он не был груб, как я ожидал. Извинился, что помешал мне, но в городке он никого не знает, показалось ему, что удобнее всего прийти в текию, удобнее всего для него, для нас, разумеется, нет, но он надеется, что мы уже привыкли к случайным прохожим, а он останется только на одну ночь и на рассвете тронется дальше. Он мог бы переночевать в поле со своим отрядом, но в его годы это лучше сделать под крышей. Он собирался заглянуть к местному ювелиру хаджи Синануддину, он дружен с его сыном, но не уверен, кому это будет приятно, а кому досадно, и поэтому решил поступить так. Правда, у него кое-что есть для хаджи Синануддина: как раз накануне его выступления в поход его сын стал султанским силахдаром[52]. Это мог бы передать ему и я, может быть, старик обрадуется.
– Как не обрадоваться! – ответил я, с трудом приходя в себя от изумления. – Из нашего города никому не удавалось подняться так высоко.
Но сераскер[53] израсходовал запас своих слов и все свое внимание и молчал, утомленный, неулыбчивый, жаждущий остаться один.
Я ушел к себе в комнату и встал у окна, оживший и очень встревоженный.
Султанский силахдар, один из самых могущественных людей в империи!
Не знаю, почему эта весть так взволновала меня, раньше мне было бы все равно, может быть, я удивился бы или порадовался его счастью, может быть, пожалел бы его. Теперь же она отравила меня. Благо ему, думал я, благо ему. Пришло время платить своим врагам, а они были у него наверняка. И теперь они дрожат, ожидая, пока падет на них его рука, которая в течение ночи стала тяжелой, как свинец, чреватая многими смертями. Это кажется невероятным, подобно сну, обманчиво, слишком хорошо. Господи, какое это неохватное счастье – возможность совершать. Человек несчастен со своими праздными мыслями, со своим стремлением в облака. Бессилие уничтожает его. Сегодня вечером не спится силахдару Мустафе, как и мне, все клокочет в нем от счастья, к которому он еще не привык, у его ног Стамбул, залитый лунным светом, утихший, окованный золотом. Кто еще не в силах уснуть этой ночью из-за него? Знает он их всех наизусть, лучше, чем родных по крови. «Ну, каково вам? – спрашивает он тихо, не проявляя нетерпения – Каково чувствуете себя сегодня?» Судьба возвысила его не ради них, не для того, чтобы карать или пугать их, более важные дела ожидают его, но именно из-за этих дел он не может оставить их в покое. Ох, из-за своей ненависти наверняка. Невозможно, чтоб он не чувствовал ее, невозможно, чтоб он не таил ее в себе, нося, как туман, как яд, в крови, невозможно, чтоб он не ждал этой священной ночи, чтоб воздать за все обиды, за свое прежнее бессилие.
В эту ночь я раздваивался, я знал, как велико ликование силахдара, я даже ощутил его, словно оно было мое, но мне становилось еще тяжелее оттого, что мои желания– лишь воздух, свет, который зажигает и озаряет одного меня, утешая и заставляя страдать.
Мне хотелось завыть в ночи: почему именно он? Разве ему необходимее всех покой? Разве сила моего желания слабее его? Какому дьяволу нужно уступить мне свою залитую горькими слезами душу, чтоб на меня свалилось такое счастье?
Однако напрасно я мучился, судьба глуха к сетованиям, слепа, выбирая исполнителей.
Не будь сейчас ночь, я отправился бы к золотых дел мастеру Юсуфу Синануддину, чтоб сообщить ему радостное известие, он ведь ничего не знает, не гадает. Оно отдано мне, как драгоценность, чтоб я берег его и наслаждался им, принадлежащим чужому. Ночь не помешала бы мне, он был бы благодарен, даже если б я разбудил его, он позабыл бы о том, что упрекал миралая, и поспешил бы выразить ему благодарность. Я никуда не пошел, может быть, и не смог бы из-за караула у ворот, мне стало бы противно, если б они остановили меня или вернули, это показалось бы подозрительным и могло стать опасным, а мне не хотелось идти к миралаю просить разрешения, он удивился бы: неужели это так важно и спешно?
В самом деле, почему это так важно для меня?