Могу! - Николай Нароков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все были преувеличенно заботливы к Юлии Сергеевне, все были участливы, говорили ласковые слова и пытались утешить. Во многих, может быть, была фальшь, но была и искренность, которую чутко улавливала Юлия Сергеевна и за которую была благодарна. Когда же Виктора арестовали и когда стало известно, в чем обвиняется он, а газеты стали беспощадно называть имя Юлии Сергеевны, люди изменились. Никто от нее не отвернулся, знакомые начали чаще навещать ее, но было видно, что приезжают они с задней мыслью, пачкающей и обидной. Поэтому их присутствие было тягостно. Они уже не говорили об убийстве и даже старательно не упоминали о нем, никогда не называли имени Виктора, а очень натянуто и принужденно говорили только ненужное, притворяясь заботливыми и внимательными. И, просидев до неприличия недолго, под каким-нибудь неудачным предлогом поспешно уезжали, не стесняясь переглядываться друг с другом.
— Это даже невежливо! — возмущенно жаловалась Табурину Елизавета Николаевна. — Словно не скрывают, что приехали только затем, чтобы «посмотреть»… А на что смотреть, спрашивается?
Самым невыносимым в их посещениях было не то, что они говорили, и даже не то, чего они не говорили, а то, как они смотрели. Люди были разные и, возможно, что они смотрели по-разному, но Юлии Сергеевне казалось, что у всех них одни глаза и один взгляд: обостренный, ищущий, что-то блудливо разнюхивающий, а вместе с тем хищный. Было видно, что каждый хочет что-то узнать, во что-то проникнуть, найти какой-то след и в чем-то воочию убедиться. Они не смотрели, а откровенно шарили глазами по лицу Юлии Сергеевны и при этом даже затаивали дыхание, как собака на стойке. Юлия Сергеевна находила в себе силы сдерживаться и притворялась, будто ничего не замечает, и даже улыбалась, когда это было нужно. Но, оставаясь одна, она всякий раз до боли закусывала губу и начинала тяжело дышать. И у нее было такое чувство, будто ее нехорошо обидели, даже запачкали чем-то нечистым.
— Тебе лучше уехать! — грустно советовала ей Елизавета Николаевна. — Конечно, надо найти причину, чтобы не подумали, будто ты… будто ты…
— Будто я бегу? — с горечью подсказала Юлия Сергеевна.
— Нет, не бежишь, конечно, но… Лучше всего, поезжай к Вере. Это никому не покажется странным или подозрительным: после такого потрясения сестра поехала к сестре… Что же тут такого?
— Уехать? — посмотрела в себя Юлия Сергеевна. — Хорошо, мама, я подумаю.
Но прошел и день, и два, а Юлия Сергеевна не уезжала и с сестрой не сговаривалась. К ней пришло новое, и оно тоже мучило ее. Она видела, что люди обвиняют ее в чем-то, и ей было страшно не само их обвинение, а то, что оно подтверждало ее собственное чувство вины. «Значит, есть вина, если и другие видят ее!» Это ее придавило.
Она попробовала сопротивляться, стала говорить себе, что в чужих толках есть нечистое, что ее обвиняют в том, в чем она не виновата. А того, в чем она сама обвиняет себя, люди не знают и поэтому осуждают несправедливо. «Ведь они осуждают меня за то, что я изменила Георгию Васильевичу и стала любовницей Виктора, а поэтому Виктор убил! Но ведь это же неправда!» Но вспомнила, как уже была готова прийти к Виктору, и вспыхивала. «Разве я тогда не изменила, когда пообещала Виктору: «Завтра!» И, значит… значит…»
Она заговорила об этом с Табуриным, но тот замахал руками.
— И слушать не хочу! Колоссально не хочу! Люди? Да пускай они думают и говорят все, что им взбредет в голову! — не допуская возражений, загремел он. — Вам до их сплетен и пересудов дела нет и быть не должно! А если вам все это так уж нестерпимо, так уезжайте в Канзас-Сити к Вере Сергеевне, как вам Елизавета Николаевна советовала!
— Да, конечно! Я уехала бы, но…
Она умышленно не договорила, чтобы подчеркнуть свое «но».
— Но? — потребовал объяснения Табурин.
Юлия Сергеевна несколько секунд подумала.
— Скажите, что угрожает Виктору? — неожиданно спросила она, как будто этот вопрос объясняет ее «но». — В случае, если… если… К чему его могут приговорить? Вы знаете?
Табурин давно ждал от нее этого вопроса, и ответ у него был. Но как ответить, как сказать?
— К чему могут приговорить Виктора? Приблизительно знаю… — нехотя сказал он, пряча глаза.
— К чему же? — вся вытянулась Юлия Сергеевна.
— Видите ли… Я спрашивал Борса, и он… Вы же знаете, ему предъявлено обвинение в убийстве первой степени. Убийство с заранее обдуманным намерением.
— Значит? — через силу спросила Юлия Сергеевна. — Смертная казнь? Да?
Табурин не знал, куда ему спрятать лицо и глаза.
— Казнь? — ненужно переспросил он. — Почему же вы думаете, что обязательно — казнь? Наказание может быть различным… Это уж зависит от присяжных и от суда… Да и Борс тоже… У него есть многое, что сказать на суде, он без боя не сдастся!
— А если не казнь, то что же? Тюрьма?
— Гм… Вероятно! — слукавил Табурин, чтобы не сказать — «конечно».
— Пожизненная?
— А этого я уж не знаю!..
Он замолчал. Замолчала и Юлия Сергеевна. Давящее и страшное налегло на нее и придавило. В глазах появилась боль, и дыхание на секунду прервалось.
— Да для чего вы заговорили об этом! — притворяясь сердитым, стал наскакивать Табурин. — Зачем вы думаете об этом? Не об этом надо думать, а о том, как снять обвинение! Совсем снять! Как доказать правду, чтобы на суде оправдали! Вот о чем надо думать, а не о… а не о…
— Он не виноват? — строго и требовательно спросила Юлия Сергеевна, не сводя глаз с глаз Табурина.
— Я вам это сто раз говорил! Не мог он убить! Не мог! Понимаете вы это слово?
— Смертная казнь или пожизненная тюрьма… — со страхом вдумываясь, повторила Юлия Сергеевна. — Смертная казнь или пожизненная тюрьма…
— Да не думайте вы об этом! — бросился к ней Табурин. — Дорогая вы моя, не думайте об этом! Положитесь на меня: не допущу! не выдам! Я все эти пуговицы и волосы в порошок изотру, духа от них не останется! И я все докажу: и следователю, и прокурору, и судьям, и… и вам! Потому что…
Юлия Сергеевна не слушала его. Ею овладели два слова: «казнь» и «тюрьма». Оба были страшны, и нельзя было понять, какое из них страшнее? В казни был немыслимый и непереносимый ужас, но в ней был конец: смерть. А в пожизненной тюрьме конца не было: это — на всю жизнь. И от мысли о том, что «это — на всю жизнь», Юлия Сергеевна подалась, как под непосильной тяжестью, которую нельзя сбросить, но нельзя и стерпеть. Она бессильно полузакрыла глаза.
— Погодите… — слабо остановила она Табурина. — Я… Я не могу больше… Уйдите!
Табурин, кажется, хотел что-то сказать, но не сказал ни слова.
— Да, я уйду! — буркнул он и вышел из комнаты.
Дня два или даже три после того Юлия Сергеевна явно избегала и матери, и Табурина. Она упорно сидела в своей комнате, при встречах говорила мало и только самое необходимое, а лицо у нее было замкнутое. Когда же она оставалась одна, то повторяла эти два слова: «казнь» и «тюрьма».
Она, конечно, не знала, как совершается казнь и какая бывает тюрьма. Старалась представить себе, но в голову приходило нелепое, то, что она когда-то, еще подростком, вычитала в романах. Ей мерещилась Гревская площадь, полная народа, красные фригийские колпаки, эшафот, гильотина с топором наверху, солдаты, барабанный бой… Она понимала, что теперь всего этого уже нет и быть не может, но иначе представить себе казнь не могла. И застывала в щемящем страхе, думая о Викторе.
Пыталась уверить себя, что «пожизненная тюрьма все же лучше». Но и тюрьма ей казалась тоже такой, о какой она читала в старых романах: мрачное подземелье, каменные стены, покрытые холодными струйками воды, тяжелые кандалы, угрюмые тюремщики, одиночество и тишина. Она говорила себе, что современная тюрьма, конечно, совсем не такая, но уверить себя не могла. «Да и не все ли равно, такая тюрьма или другая! Ведь это все же тюрьма! Ведь там все двери заперты, и там везде стража… Там ничего нельзя, ничего! Нельзя хотеть, ждать и даже думать. Надеяться? А как же можно надеяться, если это — пожизненно? И разве там улыбаются? Там не улыбаются, там… молчат. Всю жизнь не улыбаются… Никогда! Только молчат!»
И она застывала: как же будет жить всю жизнь Виктор? И, не позволяя себе вспоминать, вспоминала его, его голос, взгляд, прикосновение к ее руке и ждущие, просящие глаза. Она вспоминала его таким, каким он бывал «на нашей площадке» и, вспоминая, замирала от боли.
Раньше она запрещала себе думать о Викторе, а если мысли все же приходили, то они были враждебные и злые: «Ведь он убил Горика!» Но казнь и тюрьма как бы нарушили это запрещение, и она свободно вспоминала многое, вспоминала без усилия и без нехорошего чувства. И не замечала, что от страха перед казнью и тюрьмой она начала словно бы примиряться с Виктором: ничего ему не простила, но думала о нем без зла.