Воспоминания - Ю. Бахрушин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Происходила она из древней зарайской семьи Пото-ловских, которая также никогда к тягловому сословию не принадлежала. Брак был, видимо, равный. Писала прабабка мало, но ее автографы свидетельствуют, что она была женщиной грамотной — в то время среди купчих это было явлением редким. Ее руководство делом нигде официально не запечатлено, очевидно, она предпочитала оставаться в тени и двигать механизм в качестве скрытой пружины. Все же, видимо, эта скрытая пружина была настолько для всех само собой подразумеваемой, что когда в 1851 году семье было присвоено звание потомственных почетных граждан, то департамент герольдии выписал грамоту на имя Наталии Ивановны. Думаю, что и при жизни прадеда она, вероятно, играла при нем роль отрезвляющего элемента, удерживающего от увлечения чересчур рискованными фантазиями. Не в связи ли с этим прадед однажды набросал на клочке бумаги рифмованный афоризм: «От кушанья дважды варенного, от врага примиренного, от врача неученого, от злыя жены изба-ви нас, Господи!» Впрочем, быть может, я и клевещу на покойницу — по отзывам современников, она была доброй женщиной.
Ее старший сын, дед Петр Алексеевич, унаследовал наружность и характер отца, но значительно отрезвленный здравым смыслом матери. Он так же, как и отец, тяготел к литературе. Писал дневники, вел журналы своих вояжей. Дневники были любопытные по своему стилю — автор перемешивал в них все, что он считал нужным запечатлеть на память потомству, совершенно не считаясь с какой-либо элементарной систематизацией записываемого. Так, в 1852 году он писал в строчку: «20 марта портреты сняты с Петра Алексеевича и Екатерины Ивановны Бахрушиных. С 22 апреля ездили на колесах, погода стояла ведренная, теплая, а с 1 мая пошел сильный снег и стоял мороз до 10 градусов, ездили на санях».
Эти два портрета висят у меня на стене. В них нет ничего общего с портретами прадеда и прабабки. На одном приветливо улыбается франтовато одетый европеец, с другого немного удивленно смотрит на мир миловидная молодая женщина с модной прической, с талией в «рюмочку», в голубом муаровом платье, отделанном тяжелым гранатовым бархатом. Взирая на эту субтильную женщину, никак нельзя вообразить, что в момент написания портрета она уже была матерью восьмерых детей, к которым впоследствии прибавилось еще десяток, причем она ухитрялась иногда их производить на свет два раза в год — в феврале и декабре.
Петр Алексеевич, так же как и его отец, был нрава веселого и умел проводить резкую черту между делом и досугом. Впрочем, и работать он любил весело — крепкая, немного грубоватая шутка всегда была готова сорваться с его уст. Отец вспоминал, что когда происходило заседание на фабрике но какому-либо важному вопросу и по традиции присутствовали все члены семьи — мужчины, стоило кому-либо из молодежи робко произнести: «Позвольте мне сказать», как сейчас же следовала реплика председательствующего главы рода, Петра Алексеевича: «Говори, говори, — иной раз и от дурака умное слово услышишь!»
Петр Алексеевич, по словам отца, производил впечатление человека всецело замкнутого в свою личную жизнь и в дела фабрики. Казалось, до всего остального и всех остальных ему дела нет — он ими не интересуется, пусть живут как хотят, лишь бы весело. Этот взгляд был обманчивым, в чем отец однажды и убедился лично.
— Как-то раз, — рассказывал он мне, — я попал в очень грязную историю. Выпутаться из нее было трудно без помощи старших. Я, конечно, мог пойти к папаше или мамаше, но стыдно было. А тут, как на грех, какой-то праздник у Петра Алексеевича. Дело было летом. А мне не до праздника, думаю, подите вы все к черту с вашим весельем. Улучил я свободную минуту, удрал в сад, сел на лавочку один и думаю свою невеселую думу. Вдруг кто-то меня за плечо трогает. Смотрю — дядя Петр Алексеевич. Сел он рядом со мной и говорит: «Ну, рассказывай, в чем дело». Обозлился я на него, стал отвечать ему нехотя, даже грубо — думаю, чего он лезет. Л он мне так спокойно: «Да ты не горячись, толком говори!» Стал мне какие-то вопросы задавать, и я и не заметил, как горячка с меня сошла и я ему все свое несчастье и выложил. Он помолчал и говорит: «Ну вот что, доверь это дело мне — ни панаше, ни мамаше не говори ни слова, они только расстроятся, вроде тебя, дурака. А я это дело улажу, а сейчас иди-ка ко всем да выкинь из головы мысли-то мрачные: сегодня праздник — повеселиться не грех!» Только он мне это и сказал, ни одного слова упрека, ни нравоучений, ничего… Через несколько дней он встретил меня на фабрике: «Эй! Поди-ка сюда! Ну, на чаек с вашей милости, дело я твое обделал. Все в порядке!» Я начал его благодарить, а он мне: «Что ты? Что ты? За что? Все молодые были, но больше не будем. А ты случай-то этот не забывай — из таких случаев опыт получается. Да смотри, никому о нем не говори — меня не выдавай!» Больше он мне ничего не сказал и никогда об этом моем деле не напоминал впоследствии. А дело было пакостное!
Но вполне в своей сфере Петр Алексеевич чувствовал себя лишь на фабрике среди рабочих. Он понимал и знал рабочих, а они понимали и знали его. Не раз приходилось мне расспрашивать стариков рабочих о деде Петре Алексеевиче. Один из них, дед Гаврила, рассказывал мне:
— Петр Алексеевич, царство ему небесное, невысокий, плотный был старик. Каждый день, бывало, два раза фабрику обходит — утречком и после пяти вечера. Очень любил отделение, где большие кожи выделывали. Веселый был и доброй души. Увидит рабочего с цигаркой, а тогда насчет куренья на фабрике строго было, уж больно много везде корья разбросано было — не ровен час, упаси Господи, загорится, подойдет сзади тихонько, хлопнет по плечу и скажет шепотком: «Брось курить-то, а то невзначай молодой хозяин увидит и оштрафует». Да подмигнет этак глазом. А мо-лодые-то хозяева Алексей Петрович и Алексей Александрович насчет куренья уж больно строги были. А то кто из рабочих, из молодых особенно, бывало ежели в куренье попадется да в штрафной книге его пропишут, то сейчас к Петру Алексеевичу — так, мол, и так. Он сейчас вызовет приказчика и скажет: «Послушай, голубчик, сделай мне личное одолжение, зачеркни штраф-то его, а я уж тоже постараюсь тебе чем-нибудь отслужить». А то вот тоже с калошами (калошами рабочие называли неуклюжие огромные обувки с кожаным верхом и задником на деревянной подошве. Носили их в особенности в дубильном отделении, так как носильная обувь, намокая в дубильном экстракте, разлитом на полу, быстро портилась. — Ю. Б.): раньше-то на них хозяйской кожи не отпускалось, как теперь. Рабочие и хватали кожицу, где плохо лежала. Такие себе новые калоши смастерит — любо-дорого смотреть, новенькие, как из магазина. А Петр Алексеевич подойдет, поглядит, головой покачает да скажет: «Ты бы хоть грязью замазал, а то неловко получается. Знаешь, с хозяевами, как увидят, не разберешь потом — одними разговорами замучают…» Любили рабочие Петра Алексеевича, потому — он очень хорошо рабочую жизнь понимал…
Дед Василий Алексеевич был, по-видимому, человек совсем другого склада. Я помню его уже стариком, и он оживает передо мной при взгляде на серовский портрет*, написанный незадолго до смерти деда. Когда я расспрашивал отца об нем, он ничего особенного сообщить мне не мог.
Он был как-то болезненный, — рассказывал отец, — страшно нервный. Не выносил игры на рояли. Сидит, бывало, и набарабанивает пальцами по столу…
Большего отец сообщить мне не мог. Василий Алексеевич смолоду начал проводить свою жизнь в путешествиях. В записях Петра Алексеевича то и дело значится, что «брат Василий Алексеевич» то «ездил к Макарию, оттуда в Бугульму на ярмарку покупать козлину», то в Харьков, то в Нижний. Затем он путешествовал в чужие края также но делам фабрики. Видимо, Василий Алексеевич много повидал на своем веку, многое понаблюдал, много передумал, — все это выработало в нем особые навыки, критический подход к людям, усугубило природную замкнутость, породило недоверчивую осторожность и вместе с тем и отшлифовало, придав некоторую утонченность. Когда состоялась помолвка моего отца с матерью, то первый визит, который они сделали, был к деду Василию Алексеевичу. Старик принял их радушно, сердечно поздравил и пожелал счастья. Затем он вышел на минуту в другую комнату и, возвратись, спросил, куда они едут после него. Получив ответ, он сказал:
— Вот что — я не мастер подарки-то выбирать, да и не знаю, что вам там хочется для обзаведения. Нате-ка вам пятисотенную и сейчас же от меня поезжайте в лавку и купите что вам хочется на все деньги без остатка. Только — прямо от меня — никуда не заезжая!
Мои родители исполнили волю старика, поехали к антиквару и, не торгуясь, купили за пятьсот рублей прелестные часы светлой бронзы начала прошлого столетия. Мать до конца своих дней чрезвычайно любила этот подарок и никак не хотела его ликвидировать, хотя он и занимал много места со своим стеклянным колпаком.