Голд, или Не хуже золота - Джозеф Хеллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Все расстраивались, что у тебя не было возможности поступить в колледж, — сказал Голд, пытаясь поймать и не отпускать его взгляд. — Разве тебя это не огорчало?
— Просто я был недостаточно умен для колледжа, — ответил Сид. — Я думаю, это было решено еще до твоего рождения.
— И ты бы все равно не смог поступить, даже если бы хотел, да?
— Я просто был недостаточно умен.
— И тебе пришлось уйти из футбольной команды в школе, чтобы работать в прачечной?
— Нет, малыш, все было не так. Я ведь был в команде новичков, да и то всего год. Для футбола я ростом не вышел. И потом с лошадьми в прачечной было куда безопаснее, чем на футбольном поле. Можем мы еще выпить?
— Может быть, по бокалу вина?
— Я не люблю вино.
Голд заказал себе вина и еще один бурбон для Сида.
— Сколько тебе было лет, когда вы сюда приехали, и что ты помнишь?
— Кажется, около шести, и, пожалуй, я много чего помню. Я помню… — здесь Сид замолчал и рассмеялся, полузакрыв глаза, потом кашлянул несколько раз, словно прогоняя подступившие к горлу рыдания, — помню, как-то раз папа по ошибке поселился со всеми нами в христианском квартале в Бенсонхерсте. Он все время совершал такие ошибки. Наверно, мы там были единственной еврейской семьей и никто из нас не говорил по-английски.
— Господи, Сид, — воскликнул Голд, — наверно, это было ужасно.
— Это было не так уж страшно, — тихо ответил Сид, немного подумав. — Они называли меня еврейчик, но позволяли играть с ними, я говорю о тамошних мальчишках. В основном это были ирландцы и норвежцы. Бывало, они набрасывались на меня и сбивали с ног. Они заставляли меня расстегнуть ширинку и показать им член, а они по очереди плевали на него, но если я делал, что они говорили, не плакал и никому об этом не рассказывал, то они потом снова позволяли мне играть с ними, и потому, наверно, меня это тогда не очень трогало.
— Господи, Сид, какой ужас! — вскричал Голд.
— Мы прожили там всего год, — продолжал Сид, — так что это повторялось не так уж много раз. Думаю, маме и папе доставалось не меньше, и от евреев в том числе. Многие из тех, кто обосновался там раньше, вообще не желали нас там видеть. Я помню, что каждый год мы переезжали на новую квартиру. Все так делали. Новый хозяин обычно делал косметический ремонт и давал скидку на первый месяц. Не знаю, почему хозяева не давали ежегодных скидок нам как постоянным съемщикам, ведь те, кто въезжал туда после нас, получали эти льготы, но так уж там было заведено, и в конце года мы снова переехали и поселились в еврейском квартале, а я пошел в школу. Наверно, я говорил по-английски с очень смешным акцентом, но я был слишком глуп и не понимал этого, пока другие мальчишки и девчонки не стали меня дразнить. Но даже и тогда я не сразу догадался, что они дразнят именно меня. Я только знал, что они начинают как-то странно говорить, когда я появляюсь, а потом я тоже стал говорить на их лад, передразнивая то, как они дразнили меня.
Жалость еще сильнее сдавила горло Голда, и он почувствовал, что и его глаза наполнились слезами. — Господи, Сид, представляю, что ты чувствовал, когда догадался, когда понял!
— Да нет, ничего страшного, — сказал Сид. — Наверно, многие из нас говорили со смешным акцентом. Я помню, что вначале мне приходилось трудновато, потому что я никак не мог сообразить, как нужно есть в большую перемену. Мама давала мне с собой на ланч сэндвич и яблоко в бумажном пакете, но мне почему-то втемяшилось в голову, что на ланч я должен ходить домой, как в первой школе. Я не знал, где я должен был есть, а жили мы тогда далеко от школы. И вот каждый день в перемену я бегом бежал словно бы домой на ланч, а на самом деле, пробежав пару кварталов, прятался где-нибудь неподалеку и, съедая свой ланч, смотрел, как снуют туда-сюда поезда метро — с Кони-Айленда на Манхэттен.
— Один? Ты не мог спросить у друзей? Тебе никто не сказал?
— У меня не было друзей, — сказал Сид. — У меня, считай, не было никаких друзей, пока мы наконец не переехали на Кони-Айленд и не осели там. А потом как-то раз, наверно, это был какой-то очень дождливый или снежный день, я не смог выйти на улицу и тогда увидел, что остальные дети едят ланч в школе или в школьном дворе, а потом остаток часа играют во дворе или в спортивном зале.
Сердце Голда обливалось кровью.
— Какой кошмар, Сид. Наверно, ты был ужасно одинок.
— Я не был одинок.
— Но ты, наверно, очень расстроился и смутился, когда узнал.
— Да нет, я не расстроился и не смутился, — упрямо возразил Сид, а потом порылся в памяти, словно взвешивая вырвавшийся у него ответ. — Нет, наверно, я не был одинок, малыш. Все было как бы новым и интересным, я не знал, что вот это вот — хорошо, а это — плохо, мне вроде как нравилось и то, и другое. Мне нравилось играть в школе и смотреть на других детей и мне нравилось уходить и съедать ланч где-нибудь рядом с путями метро. Я могу тебе рассказать один смешной случай — это было на пароходе по пути сюда. На пароходе было ужасно грязно, шумно и полно народу, и я почти все время боялся. Первые дни официанты вместе со всякой едой разносили апельсины. Понимаешь, до этого мы никогда не видели апельсинов, не думаю, что они были в деревнях, где мы жили, и я даже прикасаться к ним боялся.
— Ты никогда до этого не видел апельсинов? — вставил Голд.
— Там, где мы жили, их не было. И вот мама заставила меня попробовать кусочек, мне понравилось, и я захотел еще. Но к следующий еде апельсины уже кончились, и мне ничего не досталось.
— Все кончились? — скорбно повторил Голд. — Господи, Сид, какой же ты бедняга. Тебе не достался апельсин? И раньше ты никогда их не видел?
— А где нам их было увидеть? — ответил Сид. — Никто из нас не видел. Ни бананов, ни ананасов, ничего такого.
Голд все никак не мог поверить.
— А как на идише будет апельсин?
— На идише? Апелшин.
— Ананас?
— Ананаш.
— Банан?
— Бенен. В нашем языке не было таких слов, Брюс. Неужели ты не понимаешь? Ведь это все тропические фрукты. Бедная мама только в Нью-Йорке впервые попробовала мандарины. Они ей так понравились.
— О папе… я тебя хотел спросить про него еще кое-что.
— Я знаю, о чем, — сказал Сид, встретив его взгляд. — Но я не хочу, чтобы ты писал об этом.
— Папа хотел стать певцом. Он решил, что он певец, да?
— Да. В одночасье. — Скорбно кивая и вздыхая, словно эта пытка все еще продолжалась, Сид продолжал. — Я думаю, маме это дорого обошлось. Это был единственный случай, когда она ему возражала. Он хотел ездить по всему Бруклину и петь на свадьбах и на конкурсах любителей. Возомнил вдруг себя профессиональным певцом. Он пел целые дни напролет. Для всех. Он начал всем подряд говорить, что он знаменитый певец.
— В своей портновской мастерской?
— В своей портновской мастерской.
— А он и в самом деле был чертежником, торговцем утилем, импортером и брокером на Уолл-стрит?
— Папа много чем занимался, — уклончиво ответил Сид, потирая себе ухо. — Может, он и был чертежником и импортером. Я этого просто не помню. Но он занимался хлебом, готовым платьем, кофе и мехами до того, как попал в эту механическую мастерскую и кожаный бизнес. В кожах он знал толк.
— Но тебе тем не менее пришлось его выкупать, да?
Этот вопрос усилил замешательство Сида.
— Нет, малыш, это было не совсем так. Он знал толк в кожах, но ничего не смыслил в бизнесе. Я просто помог ему все организовать.
— Вранье это все, Сид. Ведь ты за все заплатил, да?
— Нет, малыш, клянусь тебе. Его бизнес стоил немалых денег. Я просто свел все его имущество воедино и нашел человека, который захотел приобрести все это, а потом я посоветовал отцу так вложить большую часть денег, чтобы он мог получать пожизненную ренту, чтобы у него всегда был приличный доход и он ни от кого из нас не зависел.
— А что с его пением?
— Бог знает, с чего это ему взбрело в голову, Брюс. — Сид снова несколько раз ностальгически кивнул. — Ни с того ни с сего. Как гром среди ясного неба. Больше не нужно трудиться. Здрассьте, я мистер Энрико Карузо. Он даже ходить стал как-то по-особому, закинув назад голову, выпятив грудь и прижимая руку к сердцу. Он хотел выступать на сценах кинотеатров на Кони-Айленде и петь в водевилях. А знал он от начала до конца всего несколько песен на идише. Он писал на радиостанции, пытался пролезть в «час для любителей» и даже хотел попасть на прослушивание в Метрополитен-Опера. Он хотел заявиться туда собственной персоной. Потом он хотел попасть на радиовикторину мистера Энтони, надеялся, что ему там позволят спеть. Он выдумывал задачки и посылал их туда. Сейчас вроде смешно об этом вспоминать, но тогда нам было не до смеха. Мы все боялись. Мы думали, он по-настоящему свихнулся, и не знали, что делать. Нам приходилось удерживать его, сжигать приходившие ему письма и прятать деньги, чтобы ему не на что было ездить. Мама и девочки с ума сходили. Он сообщил всем родственникам в Нью-Джерси и Вашингтон-Хайтс и всем соседям по кварталу, что он знаменитый певец, и целыми днями давал сольные концерты всем, кто только готов был его слушать. Он хотел выступить в моей школе. Ты, наверно, помнишь кое-что из этого. Может быть, у него мозги повредились от пара гладильной машины. Не знаю, как это прошло, но это прошло; думаю, потому что началась война, Вторая мировая; он оказался в механической мастерской и забыл о пении. Ты, наверно, заметил, он никогда об этом не вспоминает. Знаешь, Брюс, мне нравится так вот с тобой разговаривать. Давно мы не завтракали вместе и не разговаривали, да?