Нулевой том (сборник) - Андрей Битов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
(На этом фоне начинаются титры.)
На крыльцо, прикрывая ладонью свечу, выходит странная фигура в длинной рубахе, в мерцающем свете свечи более походящая на призрак, чем на человека. Это высокая, громоздкая старуха с девичьей седой косой через плечо. Поверх рубахи накинута драная китайская стеганка, шитая крупными, вроде астр, цветами. На ногах надрезанные тапки.
– Зинаида!
Молчание.
– Зинаида!!
Цвиркнула и смолкла какая-то козявка. Старуха тяжелой плоской поступью сошла с крыльца и пошла по тропке от дома.
– Зинаида!!! Куда ты подевалась, старая шлюха! Зинаида, марш домой!.. – кличет старуха.
Никого.
– А, вот ты где?.. А если бы на тебя какой турист наскочил? А вот я тебя за кисточку, за кисточку!..
Бесшумная, как ночь, объявилась из-за спины красотка рысь и стала тереться об ногу старухи, как кошка.
Странная эта пара повернула к дому. Старуха загнала рысь в клетку и заложила жердиной. Вернулась в дом.
Налила в сенях кружку молока, достала из буфета два пряника. Пошла с ними дальше. В большой комнате на шкурах спали две девицы, крепко обнявшись. С печи торчала пара валенок.
– Хоть бы летом в валенках не спал… – проворчала старуха, ставя молоко и пряники на настенную полочку возле печки; услышала наглый храп и прошла за занавесочку, в крохотную, ломтиком, комнату. Здесь: узенькая, тщательно застланная девичья кровать, бамбуковый шаткий столик. Над столиком висит старинная миниатюра – портрет дамы начала прошлого века.
Старуха отпирает ларец – весьма условный замочек очень потайным ключом, – достает потрепанный бювар с монограммой… Тоненькая пачка писем, перевязанная веревочкой, с запиской под веревочкой: «Прошу сжечь», фотографии… Мальчик, курносый, деревенский, не знающий смерти и уже опаленный войной лейтенантик с гипсовой рукой держится за высокую, породистую, хорошо сохранившуюся свою мамочку… А вот и Сергей Андреевич с ракеткой. Тяжелое лицо старухи на миг светлеет и красивеет, чуть напоминая ту, молодую, на фотокарточке.
«Наконец-то все дела улеглись и спят, – пишет она, расположив перед собой бородку Сергея Андреевича, – и у меня есть секунда написать тебе хоть несколько строк. Наверное, и я начала сдавать, потому что времени свободного совсем не стало. Как бы я хотела приехать к тебе в Москву!.. Наверно, так же, как раньше мечтала переехать. Видно, не судьба. Видно, опять тебе надо приехать к старухе. Сереженька, мой милый, как я по тебе соскучилась! Что это за жизнь такая, что близкие не могут быть вместе!.. Я бы приехала, но на кого мне оставить зверей и Ивана Модестовича. Он совсем отбился от жизни: днем спит, ночью ест, только молоко и пряники, ты же его знаешь, все у него болит, уже и одеваться сам не может… Он по тебе тоже очень скучает, приезжай…»
Пока она это пишет, неслышно, как рысь, в дверях появляется странное существо – седой, всклокоченный, заросший (на границе бороды и небритости), в валенках, кальсонах, в наброшенном на плечи оренбургском платке и со «Спидолой» в руках… Подкравшись, резко включает приемник. Старуха поспешно захлопывает бювар.
– Фу, Иван Модестович! Как ты меня запугал! – лицо ее изображает привычку к терпению, будто их может видеть еще кто-то третий.
– И чего ты все прячешь? Я там все наизусть знаю, – ехидно говорит дед.
– У нас еще день, а во Владивостоке… – говорит диктор.
– Выключи это… – говорит она, указуя на «Спидолу», как на жабу. – Девиц разбудишь.
– Как же… разбудишь этих кобылиц! Это вот ты мне не даешь спать – свет жжешь, бумагой шуршишь… Все равно твой Сереженька не приедет. «Как бы я мечтала уехать…» – дразнит он. – Вот и уезжай.
Терпение старухи лопается.
– Молчать! Как ты смеешь! Ирод…
– Сама… – успокоенный и довольный говорит дед. – Антрну, не мне тебе напоминать: я-то тут жил, а ты сюда приперлась со своим щенком.
– Иди спать, – устало говорит старуха. – Это было четверть века назад, а не сегодня. – Задувает свечу.
– А я есть хочу, – говорит дед в темноте.
– Лезь на печь. Я тебе поставила, где всегда.
Ворча равнодушные проклятья, удаляется дед.
Тяжко стонет под старухой кровать, с трудом и вздохами распределяет она свое уставшее тело.
– Что ты там ворочаешься, как слон! Спать не даешь…
Старуха громко вздохнула, но смолчала.
– Не дыши так громко. Нарочно ведь пыхтишь… пыхтишь, как паровоз, – не унимается дед.
– Да ты с ума сошел! – вскипает старуха. – Что за характер!
– Это у меня – характер?! – оживился, даже обрадовался дед. – Да как у тебя язык только поворачивается! Это у тебя характер – уж я-то знаю! Да тебя на сто верст в округе ведьмой зовут! Все знают, что ты меня съела, всю мою жизнь подмяла…
– Да я тебя от смерти верной выходила, негодяй старый! – взорвалась старуха. – Да ты и сейчас без меня помрешь тут же – ты же ложку сам ко рту не поднесешь!..
– Во-во! – все более довольно говорит дед. – Ты всех спасла. А тебя кто просил? Ладно звери, те бессловесные… А люди! А за меня можешь быть спокойна – я без тебя поживу еще. Чем-чем, а здоровьем меня родители не обделили. Это я только на вид слабый, а сердце у меня как часы. Ты раньше помрешь.
– С вами помрешь… а вы вот уже скоро погибнете, от безделья! Мужик называется – в жизни гвоздя не забил!
– Я инвалид!
– Пьяница ты, а не инвалид! От водки и сдохнешь.
– Э-э, нет. Ты раньше. Я тебя на пятнадцать лет моложе, а ты меня пережить задумала?.. А я, может, еще без храпа твоего посплю.
– Не на пятнадцать, а на десять, – обиделась старуха.
– На одиннадцать с половиной, можно сказать, на двенадцать, – сказал успокоенный дед.
– Негодяй, какой же вы негодяй! – застонала старуха. – Ты раньше меня умрешь, потому что я тебя убью.
– Как это, как это? – оживился дед. – Да ты только спасать от смерти умеешь, убивать ты не умеешь. А вот я так давно уже продумал. Как ты уснешь да захрапишь, я еще обожду, чтобы от храпа твоего озлиться посильнее, – и тюкну. И ты больше храпеть не будешь.
– Я вас вперед отравлю, – сказала старуха.
– А я твою кровать сеном обложу и подожгу.
– Да я тебя на кусочки мелкие изрублю, в чугун сложу и закопаю.
– Да что ты, право, Екатерина Андреевна, – совсем удовлетворенный сказал дед. – Спи уж. Тебе же раньше всех вставать.
Грозно вскипела старухина кровать.
– Молчу, молчу! – поспешно сказал дед.
I. Утро
Утро делает обстановку менее таинственной и отчасти помогает нам разобраться, что к чему… Мы видим дом, сеновал, из тающих лужиц тумана высятся стожки, сооруженьица на метеоплощадке, и вдруг – ветвистые рога оленя…
Дом еще спит, а Екатерина Андреевна уже на ногах. Она задает корм своим питомцам: отгороженные весьма условно жердями, олень и две косули; за железной сеткой бегают два невыразительных волка; прекрасная Зинаида возлежит на крыше своей будки, свесив пластично лапу; вокруг Екатерины Андреевны, мешая ей, то садясь на голову, то на плечо, то вспархивая, под ногами, суетится ручная ворона.
– Клара, отстань! – говорит ей старуха. – Зинаида, потаскуха! Ты что овсянку не жрешь!.. Нет у меня мяса, не привезли еще! Тебе овсянку надо есть с морковью – у тебя авитаминоз!.. – Рысь прядет кисточкой и с интересом смотрит на старуху, а не на миску. – Дармоеды проклятые! – ворчит старуха, распихивая волков. – Ни псы, ни черт-те что, хуже собак, право… Ну, что с вами со всеми делать – скормить друг другу? Пшла… – она отпихивает ласкающуюся косулю. – Уйди, уйди, лошак рогатый! Клара, за мной! – Старуха кряхтя лезет на лесенку дождемера, пишет в книжицу.
Клара с ее плеча заглядывает, что она пишет…
Разгорается утро, и все роскошнее становится мир, окруживший владения Екатерины Андреевны. Птицы развели свой утренний гвалт, словно встрепенулись и проснулись кедры, над ними зарозовели первыми причудливые скалы-столбы; за птицами пробудились краски: все ярче зеленел лес и синело небо, белела река. Туман над рекой уже кое-где редел, обнажая быструю воду. Из тумана, наполовину в пару, словно оправдывая свое нелепое название, полз с того берега вдоль троса паром, или, как его здесь называют, плашкоут.
На плашкоуте, кроме паромщика, двое: мужчина в бороде, кепочке, затемненных очках, с фотоаппаратурой – нездешнего вида, и девушка лет двадцати. Корреспондент все кусает бороду – такая манера. Девушка волнуется, перебегает к противоположному борту, словно хочет вернуться. Но тот берег уже далеко. Этот – ближе. Она сжимает поручень.
– Да не беспокойся ты! – говорит паромщик, крепкий старик. Непонятно, кому он это говорит, потому что за пазухой у него испуганно тычется серый щенок. – Она женщина святая, всякую тварь жалеет.
– А меня жалеть не надо! – вспыхивает девушка.
– А ты не кипятись, я не про тебя говорю. Что, кутенок? Плохо без мамки?..
В доме вокруг чугуна с кашей – Екатерина Андреевна, Иван Модестович, девицы-кузины. При внешнем несходстве, девицы похожи, как близнецы, словно они одно существо: одинаково ленивы и развинченны, лохматы, вот-вот что-нибудь уронят или опрокинут – движения их, как отражения в воде, зыбко повторяют намерения, незавершенны.