Лолита - Владимир Набоков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фамилия хозяйки мотеля произносилась так же, как Гейз (но писалась иначе). Эта бодрая, нарумяненная вдова с кирпичным лицом и голубыми глазами спросила, не швейцарец ли я часом? Сестрица у неё вышла за лыжного инструктора родом из Швейцарии. Я ответил утвердительно, добавив, что моя дочь наполовину ирландка. Я расписался. Миссис Гейз дала мне ключ с искрящейся улыбкой и, продолжая искриться, показала, где поставить машину. Лолита выползла из неё и зябко повела плечами: лучезарный вечерний воздух был действительно прохладноват. Войдя в коттедж, она села на стул у раскладного стола, опустила голову на руку и сказала, что чувствует себя ужасно. Притворяется, подумал я, притворяется, верно, чтобы избежать моих ласк; меня сжигала страсть, но бедняжка принялась очень как-то нудно хныкать, когда я полез к ней. Лолита больна! Лолита умирает! Она вся горела. Я поставил ей градусник, в ротик, затем посмотрел формулу записанную, к счастью, у меня в книжечке, и когда я наконец перевёл бессмысленную для меня цифру с Фаренгейтовской шкалы на близкую мне с детства стоградусную, оказалось, что у неё сорок и две десятых, чем по крайней мере объяснилось её состояние. Я знал, что у истеричных нимфочек температура поднимается до фантастических градусов, — даже выше той точки, при которой обыкновенные люди умирают; и я бы ограничился тем, что дал бы ей глоток горяченького глинтвейна, да две аспиринки, да губами впитал бы жарок без остатка, ежели бы по тщательном осмотре прелестный отросток в глубине мягкого нёба, один из главных кораллов её тела, не оказался совершенно огненной окраски. Я раздел девочку. Дыхание у неё было горько-сладким. Её коричневая роза на вкус отзывалась кровью. Её трясло с головы до ног. Когда она пожаловалась, что не может повернуть голову от боли в шее, я как всякий американский родитель, подумал о полиомиелите. Бросив всякую надежду на половые сношения, я закутал ребёнка в шотландский плед и понёс в автомобиль. Добрая Миссис Гейз между тем позвонила местному врачу. «Вам повеэло, что это случилось именно тут», сказала она, ибо не только доктор Блю считался светилом во всём районе, но Эльфинстоновский госпиталь был оборудован в самом новейшем духе, несмотря на ограниченную вместительность. Словно меня преследовал лесной царь, как в Гётевском «Короле Эльфов» (но на сей раз любитель не мальчиков, а девочек), я с ней поскакал прямо в слепящий закат, пробивавшийся со стороны низменности. Моим проводником была маленькая старушю вроде портативной ведьмы (может быть, одна из кузин Erlkönig'a[111]), которую мне одолжила миссис Гейз и которой я больше никогда в жизни не видал. Я не люблю вас, доктор Блю, а почему вас не люблю, я сам не знаю, доктор Блю. Не сомневаюсь, что его учёность значительно уступала его репутации. Он уверил меня, что у неё «вирусная инфекция», и, когда я упомянул о её недавней инфлуэнце, сухо сказал, что это другой микроб и что у него уже сорок таких пациентов на руках (всё это звучит, конечно, как «горячка» старых беллетристов). Я подумал, не сказать ли этак со смешком, на всякий случай (мало ли что они там могут высмотреть), что не так давно моя пятнадцатилетняя дочь потерпела маленькую аварию, неудачно перелезая через острый частокол вместе с молодым приятелем; но сознавая, что я совершенно пьян, я решил отложить это сообщение до более благоприятного времени. Долорес продолжала расти: неулыбающейся блондинке-секретарше, паршивой суке, я сказал, что моей дочери «в общем, шестнадцать». Пока я не смотрел, девочку мою утащили у меня! Тщетно я настаивал, чтобы мне позволили провести ночь на мате (с надписью «Добро пожаловать») в одном из чуланов их проклятой больницы. Я бегал вверх и вниз по конструктивистским лестницам, пытаясь добраться до моей душеньки, которую надо было предупредить, чтобы она не болтала, особенно если у неё голова в тумане, как у всех нас. В какой-то момент я здорово нагрубил очень молоденькой и очень наглой сестре с гипертрофией зада и агатовыми глазами — баскского (кс-кс, киска!) происхождения, как я узнал впоследствии: отец её был одним из тех пастухов, которых ввозят сюда для тренировки овчарок. Наконец я возвратился к запаркованному автомобилю и не знаю, сколько часов просидел в нём, скорчившись в темноте, оглушённый непривычным одиночеством, глядя с разинутым ртом то на тускло освещённый, весьма коробчатый и плоско-кровельный госпиталь, стоявший как бы на карачках посреди своего муравчатого квадрата, то на дымную россыпь звёзд и серебристо-зубристые горные высоты, где об эту пору отец Марии, одинокий Жозеф Лор, мечтал о ночлегах в Олороне, Лагоре, Роласе — или совращал овцу. Благоуханные бредни такого рода всегда служили мне утешением в минуты особого душевного напряжения, и только когда я почувствовал, что, невзирая на частое прикладывание к фляжке, дрожу от холода бессонной ночи, решил я поехать обратно в мотель. Проводница-ведьма исчезла, а дорогу я плохо знал. Широкие гравийные улицы пересекали так и сяк призрачные прямоугольники. Я смутно различил нечто вроде силуэта виселицы, но это наверное был просто гимнастический прибор на школьном дворе; а в другом квартале, похожем на пустошь, вырос передо мной в куполообразной тиши бледный храм какой-то местной секты. Наконец я выехал на шоссе и вскоре завидел неоновый знак Серебряной Шпоры с аметистовой надписью «Всё Занято», вокруг которой маячили миллионы мотельных мотылей, называемых «мельниками» — не то от «мелькать», не то из-за мучнистого оттенка на свету; и когда, около трёх утра, после одного из тех несвоевременных горячих душей, которые, как некий фиксаж, только способствуют закреплению отчаяния и изнеможения в человеке, я лёг в постель — в её постель, пахнувшую каштанами и розами, и мятными леденцами, и теми очень тонкими, очень своеобразными французскими духами, которыми последнее время я позволял ей пользоваться, я никак не мог осмыслить простой факт, что впервые за два года я разлучился с Лолитой. Внезапно мне подумалось, что её болезнь не что иное, как странное развитие основной темы, что у этой болезни тот же привкус и тон, как у длинного ряда сцепленных впечатлений, смущавших и мучивших меня в пути; я вообразил, как тайный агент, или тайный любовник, или мерзкий шалун, или создание моих галлюцинаций — всё равно кто — рыщет вокруг лечебницы; Аврора едва «согрела руки», как говорят сборщики лаванды у меня на родине, а я уже снова норовил пробиться в эту крепость — стучался в её зелёные двери, не позавтракав, не имев стула, не видя конца терзаниям.
Это было во вторник, а в среду или четверг, чудно реагируя — душенька моя! — на какую-то «сыворотку» (из спермы спрута или слюны слона), она почти совсем поправилась, и врач сказал, что «денька через два она будет опять скакать».
Я к ней заходил раза два в день — всего, может быть, восемь раз, — но только последнее посещение отчётливо запечатлелось у меня в памяти. В тот день для меня было большим подвигом выйти из дому вообще, ибо я себя уже так чувствовал, точно меня всего вылущил грипп, принявшийся теперь за меня. Никто не узнает, каких усилий мне стоило отнести всё это к ней — букет, бремя любви, книги, за которыми я ездил за шестьдесят миль: «Драматические Произведения» Браунинга; «История Танца»; «Клоуны и Коломбины»; «Русский Балет»; «Цветы Скалистых Гор»; «Антология Театральной Гильдии» и «Теннис» Елены Вилльс, которая выиграла свой первый национальный чемпионат в пятнадцать лет. В ту минуту как я, шатаясь под ношей, подходил к двери Лолитиной частной палаты, стоившей мне тринадцать долларов в день, Мария Лор (молодая гадина, служившая сиделкой и с первого дня меня возненавидевшая) как раз выходила оттуда с остатками Лолитиного утреннего завтрака на подносе: она с проворным грохотком поставила поднос на стул в коридоре и, вихляя задом, стрельнула обратно в комнату, — верно, чтобы предупредить бедную маленькую Долорес, что старый тиран подкрадывается на резиновых подошвах, с букинистическим хламом и букетом: последний я составил из диких цветов и красивых листьев, которые я набрал собственными гантированными руками на горном перевале, при первых лучах солнца (я почти не спал во всю ту роковую неделю).
А как кормят мою Карменситу? Мельком я взглянул на поднос. На запачканной яичным желтком тарелке валялся скомканный конверт. Он прежде содержал нечто, судя по рваному краю, но адреса не было — ничего не было, кроме зелёной, пошло-фальшивой геральдической виньетки с названием мотеля «Пондерозовая Сосна». Тут я произвёл маленькое шассэ-круазэ с Марией, которая хлопотливо выбегала опять из Лолитиной комнаты, — удивительно, как они шибко двигаются и мало успевают сделать — эти задастые киски. Она кинула сердитый взгляд на конверт, который я положил обратно на тарелку, предварительно разгладив его.
«Вы бы лучше не трогали», проговорила она с пеленгаторным кивком головы. «Можно и пальцы обжечь».