Записки рядового радиста. Фронт. Плен. Возвращение. 1941-1946 - Дмитрий Ломоносов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они размещались в круглом, похожем на резервуар для нефтепродуктов, сборном бараке, окруженном изгородью из колючей проволоки. В центре барака топилась печка, по периметру располагались нары. В отдельном закутке барака помещались староста и фельдшер, также из числа военнопленных.
Фельдшер разрезал мне валенок, с трудом под мои стоны и оханья размотал слипшиеся и ссохшиеся, напитавшиеся кровью портянки. Вид моей простреленной ноги был ужасен. С левой стороны ниже колена — сквозное пулевое отверстие, с правой стороны вместо икры — сплошная дыра с рваными краями, заполненная зеленым гноем. Не имея под руками никаких дезинфицирующих средств, фельдшер промыл рану кипяченой водой и забинтовал бумажным бинтом, предварительно проложив относительно чистую тряпицу. Кровотечения из раны вроде не было, но после перевязки бинт постепенно пропитался кровью.
Военнопленные занимались убоем скота, подготовкой туш для отправки в Германию. Кормили их варевом из низкосортных потрохов — легких, почек, ног и голов. Варево вполне съедобное и калорийное. Принесли и мне консервную банку этого варева.
Лунинец. Холм Хохенштайн
На следующий день, не помню точно, кажется, на конной повозке, меня отвезли в город Лунинец, где в центре города в двухэтажном кирпичном доме за металлической кованой оградой находился сборный пункт для раненых военнопленных. Нас, доставленных с разных участков фронта, было здесь примерно 100–150 человек разных званий (был даже один полковник). Медицинскую помощь раненым оказывали два русских военнопленных врача, перед самоотверженной работой которых я не могу не преклоняться.
Не имея никаких медицинских инструментов, орудуя различного размера ножами и пилами, в качестве дезинфицирующего средства — раствор желтоватой жидкости (кажется, реваноль), они с утра до вечера обрабатывали запущенные гниющие раны, без всякой анестезии резали, зашивали, даже ампутировали, перевязывали немецкими бинтами из гофрированной бумаги, растягивающимися, как резина.
Дневной рацион питания состоял из пайки сухого хлеба, о нем стоит рассказать отдельно, пол-литра баланды, сваренной из брюквы или турнепса, а также сухих овощей, нарезанных фигурными кусочками, их почему-то называли «колерабия», наверное — кольраби. Разваренные в воде, эти овощи становились прозрачными и вряд ли сохраняли питательность. Жиров в баланде не обнаруживалось. Хлеб представлял собой завернутую во много слоев пропитанной чем-то бумаги буханку весом 2,4 килограмма. На бумаге было отпечатано место и год выпечки хлеба. Как правило, 1939 или 1940 год. Хлеб выпекался на подстилке из опилок из очень круто замешенного теста и предназначался для длительного хранения. Поскольку сроки хранения, как я предполагаю, истекли, его скармливали военнопленным. Буханка предназначалась на десять человек. Хлеб выдавали утром вместе с «чаем» — баком заправленного какой-то травкой, чуть подслащенного сахарином кипятка. Баланда выдавалась на обед, после чего до следующего утра никакой еды не полагалось.
Понятно, что при таком рационе люди страдали от голода. Особенно тяжело его переносили люди крупного телосложения. Все разговоры между собой невольно приходили к гастрономическим воспоминаниям. Обсуждались способы приготовления различных блюд, возникали страстные споры, доходившие до драк. Кто-нибудь в конце концов спохватывался и требовал кончать с этой темой.
Врачам и санитарам (добровольно взявшим на себя обязанности выносить испражнения из-под лежачих раненых) с общего согласия выделялась из общего котла дополнительная порция баланды.
Дни настолько однообразно тянулись за днями, что я не помню, сколько времени я находился в Лунинце. За это время опухоль головы спала, глаз оказался неповрежденным, только под правой бровью оставался и долго не проходил твердый на ощупь и болезненный желвак. Удар был мне нанесен явно тупым предметом, а не осколком. Что было на самом деле, я не знаю, могу лишь предположить, вспоминая обстановку боя, что удар я получил деревянной рукояткой разорвавшейся поодаль ручной немецкой гранаты. На левое ухо я стал довольно прилично слышать, правое по-прежнему было глухим. С тех пор я привык в разговоре смотреть не в глаза, а в рот собеседнику, компенсируя недостаток слуха угадыванием слов по движению губ.
Вскоре стали доноситься звуки фронтовой канонады, и мы стали ожидать переезда. Он действительно не замедлил состояться. Подогнали грузовики, затолкали нас в кузова, наполнив их до отказа, отвезли на станцию и перегрузили в грузовые вагоны, задвинув двери наглухо. Поезд тронулся, но куда нас везут, невозможно было предположить: оконце, расположенное под крышей вагона в углу, было забито досками внахлестку. В щели между досками можно было видеть только небо. Ехали больше суток.
Наконец, двери вагона раздвинулись, подошел грузовик, прямо на пол кузова грузовика вповалку нас выгрузили и повезли. Ехали через какой-то город, судя по надписям и вывескам — польский. Подъехали к воротам, за которыми — лагерь. Ряды длинных, наполовину врытых в землю бараков, каждый из которых огражден колючей проволокой. Грузовик остановился у здания, над входом в который трепыхался немецкий флаг со свастикой. Перед зданием — небольшая площадь, по которой с деловым видом снуют немецкие солдаты, в стороне — кучка молодых женщин в советской форме, поют хором «Вставай, страна огромная…», видно, чего-то ожидают. Охраняющие их вооруженные винтовками постовые не обращают на пение никакого внимания. Думаю, что эта группа женщин из захваченного немцами полевого госпиталя. После недолгого ожидания грузовик подъехал к входу одного из бараков, где ожидавшие его прихода одетые в немецкую форму, но со странными красными петлицами люди, говорящие по-русски, очевидно, служители лагеря — полицаи, стали нас по одному затаскивать в барак.
В нос ударило жуткое зловоние. Полутемный проход посередине, по обеим сторонам от прохода — двухэтажные нары. Найдя свободное место на нижнем этаже нар, меня втолкнули туда.
Сосед, лежавший слева от меня, бормотал что-то в забытьи, не отвечая на мои вопросы. Сосед справа охотно ответил и ввел в курс дела.
Лагерь считается лазаретом, в него свозят раненых. Город, в котором он находится, — Холм, поляки называют его Хелм. Кормежка отвратительная, тот же, что и везде, немецкий паек: 240–250 граммов хлеба и жидкая баланда раз в сутки. В конце барака за перегородкой с дверью, на которой написано: Arzt, — перевязочная. Но перевязочных материалов нет, перевязку делают только в обмен на пайку хлеба. Поэтому в бараке такая вонь — гниют запущенные раны.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});