Севастопольская страда (Часть 1) - Сергей Сергеев-Ценский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- В порядке ли отступили части? - тяжело глядя на него, вторично спросил царь.
Перед Грейгом мгновенно и очень ярко встала картина: усталые встречные матросы около усталых сивых волов и длинные хоботы морских орудий на скрипучих возах, - запоздалая поддержка, посланная Меншикову Корниловым, - костры и около них фельдфебеля разных полков, зычными выкриками в темноте сзывающие своих солдат, и прочее вполне законное, конечно, при столь поспешном отступлении, - но он, на момент зажмурясь перед ответом, ответил вполне отчетливо:
- В совершенном порядке, ваше величество!
- А наступление этих... - несколько запнулся царь.
- Наступление союзных армий, - поспешил ответить Грейг, - совсем не было замечено, ваше величество, ни восьмого числа, ни девятого утром.
- А ты... каким же маршрутом ты ехал из Севастополя?
Грейг понял вопрос.
- Дорога на Симферополь была совершенно свободна от неприятеля, ваше величество.
Николай вскинул на него круглый подбородок, под которым на выдавшемся заострившемся кадыке Грейг заметил морщинистую, вялую желтую кожу, обычную для людей около шестидесяти лет.
- Была свободна девятого числа, когда ты ехал, а теперь? - И, не дав Грейгу ответить на этот вопрос, задал ему другой: - Где должны будут сосредоточиться войска для защиты Севастополя?
Грейг ответил, как слышал от самого Меншикова, что - на Инкерманских высотах, на левом фланге наступающей армии союзников, которых укрепления Северной стороны должны будут встретить, как должно.
После еще нескольких расспросов отпустив, наконец, Грейга, Николай стал писать, слишком нервно нажимая на перо и разбрызгивая чернила:
"Любезный Меншиков!.."
Так обыкновенно начинал он письма своему командующему Крымской армией, но все прежние письма писались им человеку, который был общепризнанно умен и остер; часто приглашался во дворец как прекрасный собеседник, особенно ценимый за это императрицей великой княгиней Еленой Павловной, великими княжнами и фрейлинами. Часто повторялась о нем во дворце острота опального генерала Ермолова, которому (это было в 14 году, во Франции, на походе) Меншиков жаловался на то, что пропали где-то его бритвы и он уже три дня не брился. "Нашел о чем тужить, - сказал Ермолов. - Высунь язык и обрейся!.."
Как управляющий делами морского министерства - Меншиков отлично поставил флот, особенно Черноморский, так блистательно показавший себя в Синопском бою; как генерал-губернатор Финляндии - он был вполне на месте, успешно вел борьбу с казнокрадством чиновников, чего никак не мог добиться Киселев в министерстве государственных имуществ; как полномочный посол в Константинополе - он сделал все, что можно было сделать, не роняя престижа России на Востоке...
Но теперь, после поражения на Алме, Меншиков был уже не тот - как будто кто-то подменил этого привычного, на глазах его состарившегося человека. Теперь на него легла черная тень неудачного полководца; он не оправдал надежд, которые были связаны с его именем...
Вдвое меньше войска, чем у союзников? Да, но князь Бебутов разбил же Абди-пашу с его тридцатичетырехтысячной армией при Баш-Кадык-Ларе, имея всего пятнадцать - шестнадцать тысяч! Правда, там были турки, а не англо-французы, но ведь англо-французы наступали, а Меншиков защищал позицию, которую сам же в донесении называл очень крепкой...
Было три кита в русской армии: князь Варшавский, князь М. Д. Горчаков и князь Меншиков. Но первый очень одряхлел, часто болел, задыхался, с трудом подымался на лошадь и без чужой помощи не мог с нее слезть... Однако даже его, полумертвого, пришлось назначить главнокомандующим Дунайской армией взамен Горчакова, так как этот оказался решительно никуда не годным на таком ответственном посту.
Он был безукоризненно честен, он был беззаветно храбр во время сражений, он, как никто, был заботлив о нуждах солдат, и он был безупречный работник в штабе, но совершенно без пользы и нужды издергал и самого себя, и всех своих ближайших подчиненных, и всю стотысячную Дунайскую армию, когда, по рекомендации князя Варшавского, был назначен главнокомандующим.
Его беспокойному, воспитанному в штабах уму то и дело представлялись тысячи случайностей и мелочей, которые могли совершенно испортить ту или иную с великим трудом выработанную им же лично диспозицию войск, и он, ударив себя ладонью по лбу, гнал одного своего адъютанта в одну сторону с дополнительным приказанием, другого в другую - с приказанием прямо противоположным данному накануне... Иногда в один и тот же день по нескольку раз менял он приказы по армии; но дня этого все-таки было ему мало: он вскакивал и среди ночи будил своего начальника штаба генерала Коцебу и принимался за исправления и переделки своих дневных приказов, доводя Коцебу до отчаяния.
Командующих отрядами войск, рассеянных по Дунаю, он до того задергал, что они не смели уж и думать о малейшей самостоятельности действий; благодаря этому Омер-паша, противник Горчакова, вел всю дунайскую кампанию так, как ему было выгодно, нападая там и тогда, где и когда удавалось ему собрать явно превосходные по числу силы.
Так при деревне Четати был почти истреблен большим турецким отрядом Тобольский пехотный полк; неудачно для русских было сражение при Ольтенице; неудачны были действия при Калафате.
Горчаков сам понимал, что великое бремя главнокомандующего вручено в его лице ладье малой, и каждый день казалось ему, что он с этим бременем пойдет ко дну и опозорит Россию. Поэтому он находил время среди всех своих военных забот и трудов писать длиннейшие, подробнейшие, всеподданнейшие письма ему, Николаю, испрашивая его приказаний. Но он, кроме того, обращался за советами и к своему бывшему начальнику князю Варшавскому, и к своему другу юношеских лет, князю Меншикову, так что дунайскую кампанию вели они как бы вчетвером: прежде всего - он сам, Николай, самодержец всероссийский, затем Паскевич, Меншиков и, наконец, Горчаков, из всех четверых наиболее скромный как военачальник и даже поэт в душе. Это Горчаков там, на Дунае, сочинил солдатскую песню, начинающуюся куплетом:
Жизни тот один достоин,
Кто на смерть всегда готов.
Православный русский воин,
Не считая, бьет врагов!
Николай вспомнил, как приказал стихи эти положить на музыку и какая по этому поводу длинная была переписка.
Но, несмотря на всю воинственность этой песни, дела на Дунае шли из рук вон плохо. Пришлось упрашивать Паскевича взять на себя командование армией, обложившей Силистрию - турецкую крепость на Дунае, - и не умевшей ее взять, что вызывало бесконечные издевательства заграничных газет.
Вспомнилось, доносил ему посланный им к Паскевичу флигель-адъютант полковник Ланской, что сердитый старик разорался - зачем его разбудили ради прибытия Ланского, испортили ему послеобеденный отдых, и запустил в Ланского своею палкой...
Под Силистрией он только лежал на персидском ковре на солнцепеке и играл в шахматы со своим неизменным партнером, чиновником Петровым, которого как шахматиста переманил к себе на службу в Варшаву из Петербурга, выгодно женил на дочери богатого интенданта, очень быстро произвел в статские советники и наслаждался победами на шахматном поле над этим молодым хитрецом, который изо всех сил старался не выиграть ни одной партии у маститого фельдмаршала.
А другой молодой хитрец, император Франц-Иосиф, как пешку обошел его самого, могущественнейшего монарха Европы: благодаря ему усидев на своем троне в 49 году, он показал теперь ему свои зубы! Он, к которому Николай был так искренне расположен, оказался вдруг в стане его врагов!
Опасаясь, что в тыл ему зайдет двухсоттысячная австрийская армия, Паскевич вместо сигнала к атаке и штурму Силистрии приказал трубить отбой!
Дунайская армия откатилась назад в Бессарабию... Иностранные газеты нельзя было взять в руки, - казалось, что они обожгут даже пальцы огнем стыда.
Все это нужно было перенести ему, Николаю, при его огромном самомнении. И все это он перенес...
Князь Варшавский, уверяя, что опасность грозит и Варшаве, уехал в свой дворец наместником Польши. Горчаков снова принял командование над армией, теперь уже Южной, а не Дунайской. Первый этап войны был завершен бездарно и бесславно.
Николай скомкал забрызганный чернилами лист со словами "любезный Меншиков", бросил его под стол, подошел к окну.
За окном, в парке, надоевшем, унылом, противном, ретиво подметали в мокрых от только что переставшего дождя аллеях опавшие листья. Ветер трепал верхушки деревьев, почти уже голые, серые... Осень, - близость конца, - скверные известия из Крыма, притом известия поневоле давние: то, что было там несколько дней назад... А теперь что там? И хотелось и не хотелось знать подлинно и точно, что там теперь. На него, самодержца всея России, нападала какая-то оторопь, и некуда было повернуться, чтобы ее сбросить с себя: не было около людей, на которых можно было бы опереться. Сорок тысяч столоначальников управляли Россией незримо, но ощутительно, и это годилось для домашнего обихода и не годилось, как оказалось на деле, для приема непрошенных гостей с Запада.