Мир и война - Юрий Хазанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А теперь обратимся опять к его собственным свидетельствам о том времени, запечатленным спустя двадцать лет в рассказе под названием «Принц», который стал одним из его любимых.
5. ПРИНЦ
У меня болели зубы. Впервые с начала войны. Только-только она кончилась — и вот, пожалуйста: заболели. Хорошо бы еще у себя дома, а то за тысячу верст от районной поликлиники, на берегу Эльбы, возле немецкого города Майсена. Наверное, я простудился девятого мая, когда упал с велосипеда и провалялся часа два на земле. Упал я не от пули: выстрелов в тот день уже не было, упал я от радости.
В середине того дня я приехал на велосипеде в штаб батальона. Передал донесение и остался послушать радио в комнате у начальника штаба. По освещенному квадрату передвигался тросик с красной отметиной, справа отливало золотом слово «Принц» — марка приемника, слышалась чуть картавая немецкая речь; отрывистая короткосложная английская… Вот Москва. Знакомый голос… На секунду в застекленной рамке приемника, будто на экране, увидел я неширокую улицу, извилистую, с булыжной мостовой… Афиши на деревянных заборах, зеленый ларек… вывеска — «Портной Лев во дворе»… У подъезда красного кирпичного дома сидит на стуле толстый восточный человек с маслеными глазками; он спрашивает: «Малшик, конфэту хочешь?».. А вот серый шестиэтажный с воротами, как туннель, и во дворе — первое парадное налево… Мой дом… Я, кажется, открыл дверь с испорченной, как всегда, пружиной, потому что обдало холодом каменной лестницы, и сразу сделалось темно: в полукруглую дольку окна между первым и вторым этажом проходило немного света. Но вот стало светлей, взбегаю на третий этаж, три звонка…
Секунда прошла — и экран погас. Я снова в комнате с широким окном, со стеклянной дверью на каменную веранду. За стеклами — зелень деревьев, серая полоска Эльбы, на другом берегу — корпуса электрозавода Симменс-Шуккерт…
Знакомый голос диктора говорил: «…и прекращаются военные действия…» Мы знали, не сегодня-завтра войне конец, но не представляли, что все это может уложиться в несколько слов — все дороги, бомбежки, снега под Старой Руссой, развалины Торжка, Варшавы, Дрездена, и сардельки-аэростаты на улицах погруженной в сплошную темень Москвы.
— Мир! — закричал начальник штаба и выскочил из комнаты.
— Мир! — крикнул я, сбегая по лестнице каменной веранды в сад. По дороге я тряхнул за плечо старого немца, хозяина дома. — Мир! — заорал я на него, как на глухого. — Фриден! Ясно?
Он взглянул на меня бесцветными глазами, губы его затряслись.
Удивительно ли, что в считанные минуты на столе у начальника штаба появился бочонок с австрийским вином и что пробка недолго пребывала в его отверстии. Ее заменил резиновый шланг, и честь насосать первую кружку вина досталась шоферу командира батальона.
И совсем уж неудивительно, что на обратном пути к себе в роту я свалился под кустом с велосипеда и мирно проспал часа два. Мирно! Ведь наступил мир. И даже то, что у меня свистнули во время сна фуражку и велосипед, не смогли омрачить моего настроения. Хорошо, хоть ремень и штаны оставили. И пистолет.
А вот теперь у меня болели зубы. И тогда командир взвода Гараль, который знал немецкий лучше всех нас (что было совсем не трудно), сказал, что видел где-то в городе вывеску зубного врача. Лейтенант Гараль мог не только читать вывески, но даже объясняться с немцами. Только, видит Бог, особого удовольствия они от этого не получали, потому что, хотя болтал он бойко, но был это не столько «дойч», сколько «идиш», которого он вдоволь наслушался в детстве у себя в Каменец-Подольске.
Мы сели в трофейный зеленовато-серый «вандерер» и отправились. Ехали сперва над Эльбой, потом попали в центр Майсена и заколесили по крутым узким улочкам. Искали долго, и зуб разболелся ужасно; поэтому, когда наконец подъехали к дому врача, я выскочил из машины, даже не закрыв дверцу. Лейтенант пошел за мной.
Через полчаса я весил уже на один зуб меньше и на две пломбы больше. Расплатившись с врачом сигаретами — они ценились куда больше денег, — я вышел к машине, распахнул пошире дверцу… и испугался. С заднего сиденья на меня смотрели большие и печальные налитые кровью глаза. Сначала я ничего не видел, кроме этих круглых карих глаз. Потом различил коричневые висячие уши, белую звездочку на лбу и пятнистое тело большой собаки. Собственно, тела почти не было — были кости, обтянутые красивой шкурой — белой в коричневых пятнах. А может, коричневой в белых.
— Ну что ж, — сказал я псу. — Полежал — и хватит. Иди себе.
А лейтенант слегка шлепнул его по костистой спине.
Пес не шевельнулся. Он не мигая смотрел на меня, и в глазах у него была какая-то отчаянная решимость.
— Иди, — повторил я. — Ну!
— Он же по-русски не понимает, — догадался Гараль. — Гее нах хоузе! Шнель! — крикнул он псу и подтолкнул его.
Пес дрогнул, но не двинулся с места.
— Ком, ком, — сказал я. — Домой! Нах хаузе! Хозяин ждет.
— Где там у него хозяин, — сказал Гараль. — В земле давно лежит. Или сбежал. А может, самому есть нечего.
Да, говорили глаза собаки, да, нечего, давно уже нечего.
— Что ж, поедем с нами, если хочешь, — сказал я. — Гут.
И в первый раз за все время ее остановившиеся глаза моргнули. Хорошо, сказали они, спасибо.
Наша автомобильная рота расположилась на футбольном поле недалеко от реки. Машины обоих взводов стояли в шеренгу по длинным сторонам поля, каждая похожа на тяжеловесного игрока, готового вот-вот провести вбрасывание мяча. А неподалеку от правых ворот на штрафной площадке застыла с поднятым капотом ремонтная «летучка» — точно выбежавший вперед вратарь в ожидании удара по воротам.
Мы подъехали прямо к «летучке», я открыл дверцу, и наш пассажир соскочил на землю: понял, что дальше не поедем. У него были высокие лапы, такие же пятнистые, как тело, и совсем не было живота. Одна спина.
— Исхудал кабысдох, — сказал начальник «летучки». — Накормить его, что ли? Как тебя величать-то?
И правда, пес без имени. Как его назвать? В моей голове пронесся целый вихрь из Тузиков, Шариков, Каро, Греев, Арно — собак моего детства. Но все это было так давно, так устарело… Перед глазами мелькнул освещенный прямоугольник и правее — золотые буквы: «Принц» — марка приемника, сказавшего долгожданное слово «победа»…
— Принц, — сказал я. — Принц…
С этой минуты слово «принц» потеряло для меня свое исконное значение. Я не видел за ним королевского сына с книжных картинок — этакого красавца-юношу в разноцветном камзоле, со шпагой на боку и в шапочке, фасон которой у него переняли впоследствии дряхлые академики. С этой минуты слово «принц» стало означать для меня смесь из коричневых ушей, обрубленного хвоста, большой головы со звездочкой и пятен, пятен — огромного скопления белых точек на коричневом фоне или, наоборот, коричневых — на белом.
— Принц, — повторил я. — Иди сюда. Ком, а по-нашему — иди сюда! Понятно?
Принц вильнул обрубком и подошел.
— С нами будешь лейбен, то есть жить. Ясно?.. А теперь кушать. Кушать иди!
Это слово в переводе не нуждалось. Только я поставил перед ним суп, как Принц позабыл обо всем. Он лакал со звоном, с треском, с лязгом и потом долго вылизывал миску, гоняя ее, как мяч, по штрафной площадке нашего футбольного поля.
Пока он ел, вытянувшись в струнку, подрагивая ушами и хвостом, я уже знал, что не оставлю его в «летучке», как думал сначала, а возьму к себе.
Так я и сделал. Принц спал возле моей кровати, ходил за мной повсюду, привыкая к новому языку, новым запахам, присоединяя их к уже известным ему примерно тридцати пяти тысячам. (Так утверждают кинологи.) Проводил ли я строевые занятия или совещание сержантского состава, выслушивал ли замечания командира батальона или сам распекал старшину — Принц был тут как тут. Порой, когда я звал его и он направлялся ко мне деловитой рысцой, казалось, не случится ничего удивительного, если вдруг он щелкнет пятками и отрапортует: «Товарищ капитан, рядовой Принц явился по вашему приказанию…»
А вскоре я сам получил приказание готовить роту к маршу: наш автомобильный полк возвращался домой. И началось: целые дни пели в разных тональностях моторы, красились кузова и крылья, обновлялись номера.
И когда наш батальон, растянувшись больше чем на километр, выкатился на автостраду Берлин-Бреслау, из окошка головного «вандерера» командира второй роты выглядывала коричневая ушастая голова с белой звездочкой на лбу.
Начало путешествия едва не стало концом для нас с Принцем. В ночь перед маршем я почти не спал: сначала был занят у себя в роте, потом вызвали в штаб батальона для уточнения маршрута, потом в штаб полка для инструктирования. Дело в том, что в кузовах сотен наших «фордов» и «студебекеров», помимо кое-какого оборудования, демонтированного с немецких фабрик, помимо личных трофеев — от старых мотоциклов до ножниц и швейных иголок, — помимо всего этого был живой груз: женщины и мужчины, которых немцы угнали в Германию на работу, — короче, мы везли так называемых «перемещенных лиц». И, как узнали позднее, не к родным городам и весям, не к своим семьям лежал их путь, а в различные сортировки, то бишь лагеря, заботливо приготовленные к их прибытию. И не возгласы радости или слезы облегчения встречали их там, но подозрительные, настороженные лица, скудная пища, перекрестные допросы, протоколы дознания. Им не прощалось ничего — ни страх, ни слабость, ни сказанное ненароком, во гневе или отчаянии, слово — ничего…