Город в долине - Алексей Макушинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
70
Он спросил меня в тот мой приезд, бывал ли я на Defense; я не бывал там. В таком случае, Алексей, вы обязаны; это надо увидеть, хотя бы однажды. Мы и встретились с ним на Defense, в воскресенье. Я стоял, я помню, озираясь по сторонам, на ступенях зеркальностенной Большой арки, слишком огромной для нашего мира, в толчее сверкающих небоскребов, расступившихся, казалось мне, лишь для того, чтобы изумленный маленький человек, потомок пушкинского Евгения, мог увидеть, в отдалении, превосходящем его самые дерзкие мысли, в глубине проведенной Гулливером-архитектором перспективы, крошечную, игрушечную, настоящую Триумфальную арку, символ забытых побед в доисторических войнах, тех войнах, думал я, в которых комические короли с коронами на седеющих локонах вели в бой оловяных бравых солдатиков и пороховые дымки поднимались как нежное «ах» над идиллическими полями…; и появившийся непонятно откуда Двигубский в новом желтом плаще и неизменном своем, по-парижски причудливо замотанном шарфе, в линялых, к моему изумлению, джинсах, и новых тоже, по виду замшевых, с толстыми веревочными шнурками и твердой, пупыристой подошвой ботинках, не совсем таких, может быть, но все же очень похожих на те, которые так хорошо видны на известной фотографии Набокова, сделанной Хорстом Таппе (единственным, кажется, немцем, которому Набоков простил, что он немец, уж слишком хорошие получились, действительно, снимки…) на лужайке перед пресловутым Палас-отелем в Монтрё, где я стоял, помнится, весною 1997, приехав туда вместе с моей мамой, жившей у друзей в Берне и попросившей меня свозить ее в это обиталище бессмертных теней, на поклон к ним, — той известной фотографии, на которой счастливый старый ВВ, закинув одну ногу на колено другой и тем самым выставив упомянутый ботинок на передний преувеличенный план, сидит на скамейке рядом с покровительственно улыбающейся ему BE, показывая ей что-то плохо различимое в его нетонких пальцах, похожее на маслянистый гриб, срезанный под ближайшим кустом, совершенно такой же, конечно, какие росли когда-то под Вырой, в бабушкином Батово и в рождественском парке, возле той беседки, где Ганин целовал свою Машеньку…, ботинках, вернемся к ним, которые я сам примерял несколько раз в разных обувных магазинах разных европейских стран, всякий раз убеждаясь, что носить их не в состоянии, что они жмут мне со всех сторон, справа, слева, сзади, спереди, сверху и снизу и что я двух шагов, значит, не способен пройти по стопам любимого автора; — Двигубский, следовательно, в этом плаще, этих джинсах и этих ботинках появившийся — непонятно откуда, уселся, предложив и мне сесть с ним рядом, на одну из тех высоченных ступеней, по которым поднимался, наверно, наверх, к своей никому не ведомой цели Гулливер-архитектор, зодчий, созданный Франкенштейном, Прометей строительной страсти и на которых сидят теперь, лежат теперь, как ни в чем не бывало, греясь на солнышке, всевозможные приезжие перуанцы, девушки с обручем на голове и косяком в тонких пальчиках, счастливые студенты, погруженные в перелистывание комиксов, в чтение Платона, в мечты об экзамене. На такой-то ступеньке сидючи, Двигубский, без долгих предисловий, извлек, я помню, из холщевой сумки, висевшей у него на плече, черный увесистый том, оказавшийся восемнадцатым томом альманаха «Минувшее», выходившего в девяностые годы в России; он сам не понимает и не может сказать почему, но он только вчера наткнулся на него в библиотеке. В этом восемнадцатом выпуске альманаха «Минувшее» (Москва, Санкт-Петербург, 1995) опубликован большой блок материалов, посвященный Г. И. Мясникову, организатору убийства великого князя Михаила Александровича в Перми в июне 1918 года, материалов, среди которых основное и почетное место занимают воспоминания самого этого Г. И. (Гавриила Ильича) Мясникова с характернейшим и бомбоподобным названием «Философия убийства». Название взорвалось; дымок поднялся над притихшим полем далекой и страшной битвы. Я вспомнил, что мы уже говорили когда-то об убийстве великого князя Михаила Александровича — в электричке, казалось и кажется мне, это было, по дороге в Царское, восемнадцать лет тому назад, в день моего знакомства со Светой; вспомнил, вспомнив это, проплывающие за окнами станции, петербургское рваное небо, Овечкина, забывшего в гараже свою свечку. А кавторанг умер, сказал Двигубский, впервые, может быть, после своего появления непонятно откуда на ступенях Большой арки глядя мне прямо в лицо. Брови его все той же совершенной линией, чертою и чайкой взлетали над отчаянными, с отраженным в них морем, глазами. Кавторанг умер. Теперь все умирают, сказал он. Биография же Г. И. Мясникова вполне подходит для серии «Библиотека приключений»; помните, была такая в нашем советском детстве?
71
В тетрадях, в 2004 году присланных мне Двигубским, в последней, собственно, из этих тетрадей (которую тем самым я получаю возможность датировать), содержится, среди прочих исторических материалов, подробный конспект этой биографии, действительно — примечательнейшей, и этого сочинения, в своем роде единственного, более ни на что не похожего. Мясников родился в 1889 году; он был простой рабочий на оружейном заводе в Мотовилихе, возле Перми. В 1906 году он вступает в РСДРП., участвует в экспроприациях оружия, в нападениях, иными словами, на полицейские участки, где оружие-то и было, а заодно была и возможность прикончить кого-нибудь из стражей проклятого режима; неизвестно, впрочем, убивал ли уже Мясников своих сочеловеков на этом самом раннем этапе героической своей деятельности или еще не убивал, лишь хотел. За все это, как бы то ни было, попадает он, конечно, в тюрьму, бежит из нее, попадает снова, опять бежит, скрывается, скрыться не может. С 1913 по 1917 год сидит в Орловской каторжной тюрьме (знаменитом «Орловском централе»), весной 1917 возвращается в Мотовилиху, летом 1918 организует убийство великого князя Михаила Александровича, в 1920 становится председателем Пермского губернского комитета победившей «по всей линии» партии — с которой, впрочем, тут же и начинаются у него расхождения; советская карьера его длится недолго. Мясников был революционер стихийный, он и великого князя убил ни у кого не спросясь, вопреки прямым указаниям Ленина и Свердлова, весьма довольных, впрочем, его действиями, не желавших лишь отдавать прямого приказа об убийстве, потиравших, однако, кровавые свои руки от радости, когда убийство, без всякого их приказа, само собой совершилось. Мясниковская «революционная воля» совпала в данном случае с их, революционной не менее, лишь менее честной, а потому и более подлой. Все-таки он поступил не по их, а по своей воле, не по их, а по собственному своему разумению. Партии же, понятное дело, такие своевольцы не нужны. Чем дальше идет время, чем более она укрепляется, тем менее нужны они ей. Ей нужны послушные души, ручные звери, простые исполнители прямых и ясных приказов. Так Мясников оказывается в «рабочей оппозиции»; в 1922 его исключают из партии, в 23 арестовывают, высылают почему-то в Берлин, заманивают обратно, арестовывают опять, после объявленной им голодовки, попытки самоубийства приговаривают к трем годам тюрьмы, затем отправляют — пойди пойми, опять-таки, почему — в Ереван, откуда в 1928 он бежит в Персию, год проводит в иранских и турецких тюрьмах, в Турции встречается с Троцким, наконец, в 1930, попадает во Францию. Во Франции счастье тоже ему не сопутствует. Какие-то пытается он организовывать «рабочие группы», какую-то издавать газету (с чудным названием «Оппозиционная правда»); ничего не выходит из этого. Для бывших белых он убийца великого князя, для рыскающих по Европе чекистов — оппозиционер и предатель, для французских властей личность вообще подозрительная, которую неплохо при случае и в тюрьму посадить. Кончается тем, что живет он по подложному паспорту и работает на заводе (жить-то надо на что-то). Роман Гуль рассказывает в своих мемуарах («Я унес Россию») о мимолетной с ним встрече: «захожу как-то к Б. И. [Николаевскому, известному историку-меньшевику], стучу в дверь его комнаты и вхожу», пишет Гуль. «Б. И. — за столом, а в кресле какой-то смуглый, муругий, плотный человек с бледно-одутловатым лицом, черными неопрятными волосами, черные усы, лицо будто замкнуто на семь замков. При моем появлении муругий сразу же поднялся — невысокий, крепко сложенный. „Ну, я пойду, Борис Иваныч“, — и протянул ему руку. Николаевский пошел проводить его до выходной двери. Возвращается Б. И., спрашивает с улыбкой: „Видали?“ — „Видел, кто это?“. — Б. И. со значением: „А это Григорий Мясников…“ [тут, конечно, ошибка, он был Гавриил — не Григорий] — Я, пораженно: „Как? Лидер рабочей оппозиции? Убийца великого князя Михаила Александровича?!“ Б. И. подтверждающе кивает головой: „Он самый. Работает на заводе. Живет ультра-конспиративно по фальшивому паспорту, французы прикрыли его. И все-таки боится чекистской мести. Совершенно ни с кем не встречается. Только ко мне приходит. Рассказывает много интересного“». Не могу все-таки удержаться, чтобы не процитировать еще кое-что: «Б. И. передал мне рассказ Мясникова, что когда он был еще молодым рабочим и впервые был арестован за революционную деятельность и заключен в тюрьму, то, беря из тюремной библиотеки книги, читал Пушкина, как говорит, „запоем“» (оказывается, Пушкин — «любимый поэт» Мясникова!). И вот Мясников наткнулся на стихотворение «Кинжал». «И он, — говорит Б. И., — рассказывал, что „Кинжал“ произвел на него такое потрясающее впечатление, что в тюрьме он внутренне поклялся стать вот таким революционным „кинжалом“. Вот где психологические корни его убийства великого князя. И говорил он об этом очень искренне…» Конец цитаты. Об убийстве этом сам Мясников тоже не мог, конечно, не думать, хотя для него-то, по всей вероятности, оно было лишь эпизодом кинжальной его биографии; во Франции, как бы то ни было, пишет он свою «Философию убийства»; не просто пишет, но посылает ее — кому? — а прямо Сталину, вот кому! прямо в Кремль (с какой целью и рассчитывая на что? пойди пойми сих философов…); кремлевский горец, сам знавший толк в такой философии, не удостаивает его ответом. Приключения на этом не кончаются. В 1941 году теперь уже немцы арестовывают его, в 1942 он бежит в неоккупированную зону Франции, где и хватают его французы, отправляют в свой, французский, оттуда опять в немецкий концлагерь, из которого снова бежит он, снова живет по подложным документам в Париже — а затем все-таки отдается в лапы родной советской власти, налаживает связи с советским посольством в уже освобожденном Париже, получает разрешение вернуться в СССР, в январе 1945 (война еще не закончилась!), действительно, возвращается. Ему пятьдесят шесть лет в сорок пятом году (пишет Двигубский в последней из своих тетрадей); просто, может быть, устал человек… Тут уж, понятное дело, расправляются с ним окончательно, сажают на Лубянку, девять месяцев допрашивают, 16 ноября 1945 года расстреливают. Так погиб Гавриил Мясников, честный убийца, кинжал и мученик революции… Между прочим, у него была семья (пишет Двигубский); в 1920 году, в короткую пору своего советского благополучия, женился он на некоей Дарье Григорьевне, родившей ему трех сыновей, Юрия, Дмитрия и Бориса — сколько раз в жизни видели они своего папу? После ареста Мясникова в 1923 году семью отправили куда-то в ссылку; сыновья, к сорок первому году, как легко подсчитать, едва ли двадцатилетние, погибли на фронте (все трое); жена, после возвращения Одиссея на Итаку и полученной на Итаке пули («итак, Одиссей», сказали итаковцы, «так, так, так…»), сошла с ума и вскоре скончалась, а кто оплачет теперь эти ненужные жизни?