Атланты и кариатиды (Сборник) - Шамякин Иван Петрович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не ирония комсомольского друга, не страх перед комиссией и не напоминание о его позиции при выборе места под комбинат, а именно этот неожиданный, как рецидив, гнев против Максима выбил его из рабочего ритма, испортил настроение, отвлекал весь день от дел. Даже с Галиной Владимировной он говорил сугубо официально, кратко, подчеркнуто вежливо.
Пришел домой, и там первые слова, которые услышал от жены, — о Максиме. Куда девалась Лизина сдержанность. Она опять кипела.
— Я уговорила Дашу сделать все, чтоб сохранить семью. И она согласилась. После свадьбы пошла к нему в гостиницу, просила, умоляла, унижалась. Он оскорбил ее самым подлым образом! Даша приехала зеленая. Хоть в петлю бедняге лезть. Теперь уже никакой надежды. Наивна я была! Верила, что неглупый человек, опомнится как-нибудь. Куда там! Такая, как твоя секретарша, любого с ума сведет. Не удивлюсь, если завтра ты...
Измученный за день тяжелыми мыслями, Герасим Петрович шел домой, надеясь, что поговорит с женой, выскажет свои тревоги и сомнения и ему станет легче, как случалось не раз. Лиза со своей женской мудростью умеет все поставить на место и истолковать наилучшим образом в его пользу. И вот тебе на! Все мы объективны, пока не заденут нас. Из-за сестры она готова оплевать не одного Карнача...
Герасим Петрович не выдержал, взорвался:
— Поплачь над несчастной судьбой своей сестрички! Позеленела... Отчего она позеленела? От глупости своей! Дура она, твоя Даша, набитая гнилой соломой! Удивляюсь, как Карнач столько лет жил с ней. И ты из-за сестры не натравливай меня на людей! Мне работать с ними! Я не желаю валить все в одну кучу.
Лиза обычно хорошо улавливала душевное состояние мужа. Поняла, что кто-то испортил ему настроение и что это каким-то образом связано с Карначом. А Герасиму хочется сохранить свою высокую принципиальность. В таких случаях — Лиза знала из многолетнего опыта — лобовая атака не подходит. Нужен другой маневр — спокойствие, ласка, затяжная осада и постоянное «капание на мозги». Не стоит трещать сорокой. Лучше куковать кукушкой. Мало есть мужей, которых умная жена не заворожила бы своим кукованием.
Кроме того, сестра сестрой, но если у Герасима действительно неприятности на работе, тут надо не бередить рану, а узнать, отчего она, и лечить самыми целительными средствами.
Игнатовича насторожило, что Сосновский не отправил комиссию в горком и даже не поручил секретарю обкома по промышленности заняться этим, уже, по сути, решенным на высшем уровне делом, а взялся за него сам. Созвал широкое совещание. Сам позвонил Игнатовичу, обязал его присутствовать и обеспечить явку ответственных работников горкома, горсовета, архитекторов Карнача, Макоеда, Шугачева... Такая поспешность и такой широкий форум говорили о том, что Сосновскому тоже кто-то звонил и что в истории с «привязкой» комбината появились какие-то новые аспекты. Какие? Почему Сосновский ничего не сказал ему, Игнатовичу? В конце концов, он больше, чем кто бы то ни было, занимался комбинатом — выбивал его и вел дискуссию с министерством о месте посадки, до обкома прежние баталии доходили лишь через его информацию.
Но тревожило даже не то, что дело, таким образом, перешло в высшую инстанцию, а его, Игнатовича, оттерли. После письма, которое сочинил этот анархист, и не такого еще можно было ждать. Беспокоило другое. Раньше он поддерживал Карнача в споре о месте. А потом отступил. Но отступил после того, как министерство пригрозило, что будет просить площадку в другом городе и даже в другой республике. Тот же Сосновский, да и еще многие голову бы ему снесли, если б такой комбинат — на сотни миллионов рублей! — был упущен из-за мелочи — недоговоренности, где его посадить.
Но как Сосновский отнесется к его тактическому отступлению? У Леонида Миновича свои принципы, иногда совсем неожиданные, немного старомодные. Вспомнились его слова о дружбе. Смешно, разумеется, соотносить решение больших, можно считать, глобальных вопросов политики и экономики с переживаниями отдельных людей, с тем, что у них нелады в семье или дала трещину дружба. Однако же ему, Игнатовичу, на его нелегком посту приходится учитывать и это, особенно когда живешь и работаешь под зорким оком такого человека, как Сосновский. Упаси боже заронить в нем сомнение в твоих познаниях, компетентности, принципиальности — во всем том, что включает в себя емкое слово п р е с т и ж.
Народу собралось много.
«Зачем столько? — подумал Игнатович. — Любит дед разводить демократию».
Карнач и Шугачев примостились в конце длинного стола.
Максим волновался, как перед экзаменом. Странно. Давно уже так не волновался на более ответственных собраниях, при обсуждении его собственной работы. А тут ведь ничто ему не грозит. Ему нет. Но городу, людям... А город этот стал близким и дорогим, и ему небезразлично, как он будет застраиваться. Даже после его смерти, при внуках и правнуках. Куда будет расти и что сохранит из того, что сейчас мило ему, главному архитектору. Нет, даже не архитектору, просто гражданину этого города. За дубраву в Белом Береге он костьми ляжет.
Сосновский, который обычно каждого встречал шуткой, сидел хмурый, словно недовольный, что его оторвали от дел более насущных: снижаются надои молока, и он уже много дней ломает голову над причиной. Что случилось? Сенажа заготовили больше, а молока получают меньше.
На Карнача Сосновский и не глянул, хотя кому-то тут, на их конце стола, заговорщицки подмигнул. Максим оглядел своих соседей. Кому? Неужто Макоеду? Дело дрянь, если Макоед стал у Сосновского консультантом по архитектуре.
— Кто у нас докладчик сегодня? Или без доклада будем?
Поднялся начальник архитектурного управления облисполкома Голубович.
Максим даже крякнул. Кто поручил это Голубовичу? Дядя он ничего. Но никакой не архитектор, по образованию землеустроитель, межевик. Занимал разные должности, руководил и сельским хозяйством, и народным просвещением до того, как судьба привела его в архитектуру. Что такой человек может сказать в защиту Белого Берега? Да еще в своем предпенсионном возрасте. В таком положении люди становятся весьма осторожны.
Максим не раз шутил: как бы возрос уровень работы, если б на пенсию выходили по жребию, а не ожидали ее, как приговора или праздника.
Голубович приятно удивил Максима. Он начал с генерального плана развития города, застройки и реконструкции его. С указкой, как старый учитель, рассказывал подробно, в деталях, несколько даже приподнято, словно радуясь, что и сам он имеет некоторое отношение к этому плану.
Сосновский сперва слушал как бы невнимательно, потом — долгое время — с удивлением и интересом.
Остановил Голубовича:
— Ты что, вздумал убаюкать нас лекцией о генплане?
Начальник управления не растерялся:
— Леонид Минович, без ознакомления с планом нельзя представить перспективу роста города. Куда ему лучше расти.
— Спелись вы с Карначом, — сказал Сосновский, но, судя по интонации, скорей с одобрением, чем с укором.
— Мы на этой спевке друг друга за чубы трясли.
— Это вы на людях хватаетесь за чубы. Чтоб поднять цену на свой товар.
Присутствующие засмеялись.
— Сколько еще вам надо времени?
— Пять минут.
Голубович говорил больше, и Сосновский не остановил его, только, когда тот кончил, неопределенно протянул:
— М-да-а... Хитро ты подвел. Но считай, что не все тут догадливые. Где же нам сажать комбинат?
— В Озерище.
Представитель министерства, молодой человек с бакенбардами, в новом, с иголочки, костюме и модном галстуке, больше похожий на артиста, чем на химика, не выдержал, подал голос:
— Леонид Минович! Прошу простить за внеочередное заявление. Но если нас пригласили сюда, чтоб навязать площадку, от которой министерство отказалось с самого начала, то, простите, мне нечего здесь делать, — и задернул «молнию» на своей ярко-зеленой папке, как бы собираясь покинуть совещание.
Сосновскому такая демонстрация не понравилась, и он сказал вежливо, но язвительно: