Атланты и кариатиды (Сборник) - Шамякин Иван Петрович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Максиму не понравилось присутствие свояка, но что поделаешь.
Должен был сесть напротив, через столик, приставленный к большому письменному столу, за которым Сосновский что-то быстро записывал в толстый блокнот-дневник, знакомый всему партактиву; про блокнот этот шутили: «Попадешь в Лёнин синодик».
Игнатович чуть снисходительно, как младшему, но, в общем, дружелюбно улыбнулся Максиму и спросил:
— Ну что, борец, намерен воевать за Берег?
— До последнего вздоха.
Сосновский оторвался от блокнота и хохотнул.
— Э-э, если пошли такие высокие слова, химики могут спать спокойно. Белый Берег у них в кармане.
Игнатович сказал серьезно, явно желая оправдать свою позицию на совещании:
— Думаешь, мы не разделяем твоей озабоченности? Но мы еще больше озабочены тем, что потеряем, если комбинат передадут в другой город. Что для нас дороже?
— Не агитируй его, Герасим Петрович. Скажи спасибо, что своей позицией архитектор не дает тебе впасть в спячку.
Максим увидел, как у Игнатовича дернулась щека, одна, потом другая, словно он катал во рту горькую пилюлю и никак не мог проглотить,
— Однако с этим вопросом все. Как договорились, — Сосновский слегка хлопнул ладонями по столу и обратился к Максиму официально, с заметным нетерпением занятого человека: — Что у вас?
Максим начал рассказывать о молодых строителях, у которых родилась двойня.
Сосновский сразу понял, что разговор пойдет о квартире, и вздохнул. Тут случай действительно необычный. Но вот сидит секретарь горкома. Ему, как говорится, и карты в руки.
— Послушайте, Карнач, а почему вам не нажать на своего председателя?
— На Кислюка? Нажал.
— И что?
— Договорились, что... будет выделена квартира в доме речников из процентов горсовета.
— Так вы пришли мне сообщить эту радостную весть? — иронически спросил Сосновский.
— Потом я узнал, что квартира передается другому...
— Кому?
Максим набрал воздуха, взглянул на Игнатовича, присутствие которого было сейчас совершенно нежелательно.
— Вашему сыну.
Игнатович смущенно опустил глаза, как будто это относилось к нему.
А Сосновский некоторое время с любопытством смотрел на человека, который попросился на прием, чтоб сказать ему такую вещь. Максим не выдержал, отвел взгляд. Потом жалел: не успел разглядеть, что было в глазах у Леонида Миновича. Потому что через минуту Сосновский наклонился над столом, будто собираясь боднуть кого-то. Сквозь мягкие, как у ребенка, седые и уже сильно поредевшие волосы видно было, как наливается кровью темя.
Наступила неловкая пауза.
Наконец Игнатович поднял на Максима глаза и взглядом выразил осуждение: «Дурень ты бестактный. Ты что, не мог прийти ко мне?»
Максим подумал: «А в самом деле, почему я не пошел к Герасиму? Почему даже мысли не явилось рассказать об этом ему? Двадцать лет дружили!» — И ему стало грустно и больно, и донкихотство это показалось неуместным. Стало неловко перед Сосновским, которого он искренне уважает. Однако же не попросишь прощения. Смешно было бы.
Леонид Минович провел ладонью по лицу, как бы стер впечатление от слов Карнача. И в самом деле, когда поднял голову и взглянул, лицо его было спокойно, со всегдашней смешинкой в глазах, разве только резче, чем минуту назад, проступила усталость человека, который рано начал свой рабочий день и напряженно работал.
— Послушай, Карнач, будь откровенным до конца. Допустим, я не поломаю этого. Что будешь делать? — неожиданно весело и на «ты» спросил Сосновский.
— Ничего. Просто меня постигнет еще одно разочарование.
Сосновский откинулся на спинку кресла, лукаво прищурился и снова оглядел Максима с нескрываемым любопытством.
— Вот ты какой! — и неожиданно упруго встал.
Максим тоже поднялся, несколько растерянный, не зная, как распрощаться после того, что он здесь сказал. Сосновский выручил его, протянул через стол руку.
— Спасибо за откровенность.
Когда за Карначом закрылась дверь, Сосновский быстро прошел к этой же двери и даже какой-то миг постоял перед ней. Потом вернулся к столу. Остановился перед Игнатовичем, который все еще прятал глаза, оттянул резинки подтяжек, будто намереваясь щелкнуть себя по груди.
— Ты видел, какая заноза!
— Трудно с ним работать, — пожаловался Игнатович.
— Нелегко, — согласился Сосновский, возвращаясь на свое место, и тут же сказал уже другим голосом: — Пришли ко мне своего умненького мэра. Я с него, чертова сына, стружку сниму.
Оставшись один, Леонид Минович попросил секретаршу никого к нему не пускать и долго ходил по просторному кабинету, останавливаясь то перед книжными шкафами, разглядывая книги, то перед окном, наблюдая за людьми и машинами. Нельзя сказать, что он очень уж разволновался или возмутился. Нет, человеческие слабости были ему хорошо известны, и если что тревожило, так это то, что слабостей этих не становится меньше. Да, не очень приятно, когда тебе в глаза бросают такой упрек. Разумеется, Кислюк — дурак. Но Леонид Минович не искал виновных. Виноват он сам. Не первый раз его слабость, которую называют добротой, подводит.
Невестка будто и ничего женщина, но тоже со слабинкой. Не чуждая обывательским интересам, она стала не лучшим образом влиять на своего мужа — их сына, человека мягкого и доброго, раньше, до женитьбы, далекого от всего этого. Валентину Андреевну, жену Сосновского, учительницу, строгую и педантичную, это встревожило. Между свекровью и невесткой начались глухие, глубоко затаенные конфликты.
Постепенно в них втянулся сын — на стороне жены; дочь-студентка была на стороне матери. Создалось два лагеря. Только он, хозяин, оставался вне этого. Его уважали и не вмешивали в свои споры, никогда не обращались к нему как к арбитру.
Он кое-что видел, но считал, что тут играет роль обычная материнская ревность, и защищал невестку по доброте своей.
Валентина года два доказывала, что молодым лучше жить отдельно, чтоб они узнали цену заработанным деньгам, вещам, умели планировать свой бюджет, а не рассчитывали на готовое, не пользовались благами, которые заслужил своей работой отец, но далеко еще не заслужили они.
Леонид Минович отбивался:
— Слушай, Валя, за сорок лет работы в комсомоле, в Советах, в партийных органах я не помню ни одного случая, чтоб человек пришел и сказал: «Я хочу вырвать у государства кусок побольше и повкуснее». Все начинают с таких мотивов, с такой философии, что слушаешь, разинув рот, и ахаешь. Медицина, педагогика, социология, политика — все пускается в ход. Вот как ты, например...
Жена обижалась.
— С тобой нельзя серьезно поговорить.
Ему и в самом деле не хотелось говорить на эту тему. Когда появился внук, которого он полюбил, наверно, сильнее, чем мать и отец малыша, он с огорчением думал, что ребенка могут увезти из дому. Как ему найти время навещать внука где-нибудь в другом конце города?
Но попросил сын, чтоб он помог им получить квартиру. Видно было, что сыну просить нелегко.
— Тебя уговорила мать?
— Нет. Но я не хочу так жить дальше.
В словах сына звучала горечь, что насторожило. Леонид Минович присмотрелся, прислушался, и до него докатились глухие взрывы тайной войны. Это его очень расстроило; свои, родные люди, ни в чем не терпят недостатка и, однако же, воюют. Чего им не хватает? И он сдался. Есть такая затрепанная ходячая фраза: пошел по линии наименьшего сопротивления. И вот результат — получил оплеуху. Вежливую, но крепкую, щека горит.
Сосновский позвонил домой. Трубку взяла жена.
— Слушай, бабуся... Мебель купила?
— Нет. А что, пришла мебель? — обрадовалась Валентина Андреевна.
— Жаль, что не успели притащить.
Тут она поняла, что надежды ее, недели две назад как будто бы ставшие реальностью, рушатся, и затаила дыхание, слушая, как гремит саркастический голос мужа:
— Мне захотелось посмотреть, как бы вы распродавали ее. По частям или оптом? С аукциона. Во дворе можно было бы устроить аукцион. Вот зрелище! Сосновский торгует мебелью!