Скуки не было. Первая книга воспоминаний - Бенедикт Сарнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не имея в запасе никаких интересных сведений о чьих-либо романах и адюльтерах, я рассказал, что только что встретил Шкловского, который известил меня, что был в Италии, едет во Францию и вообще «от бабушки ушел».
Выслушав мое сообщение, Слуцкий сказал:
— Боюсь, он недостаточно хорошо представляет себе характер этой бабушки.
Надо сказать, что я тоже недостаточно хорошо представлял себе характер этой бабушки. И даже побывав на том судебном заседании, о котором только что рассказал, едва только вышел из здания суда на улицу, тотчас же вернул себе прежнюю беспечную уверенность, что если даже я и не совсем ушел от той «бабушки», сама «бабушка» все равно уже не та: не те уже, не прежние у нее и зубы, и когти.
Виктору же Николаевичу, как уже было сказано, я всякий раз нарочно давал понять, что «от бабушки ушел». И он с тех пор именно так меня и воспринимал.
Так, во всяком случае, мне казалось.
Впрочем, так оно, наверно, и было на самом деле. Однажды мой двоюродный брат попросил оформить его дочку — двоюродную, стало быть, мою племянницу — моим литературным секретарем. Она не смогла поступить на дневное отделение института иностранных языков, поступила на вечернее. А там нужна была справка (хотя бы даже и липовая), подтверждающая, что она где-то работает. Дело это было простое. Я должен был написать заявление, мне выдавали соответствующую бумагу, с которой я должен был пойти в какую-то контору (профсоюзную, что ли), где оформляли (договором) домашних работниц, секретарей и прочих служащих у частных лиц по вольному найму. Препятствием тут могло служить только одно: слишком маленький доход нанимателя. Поэтому в заявлении я свой доход несколько преувеличил.
Написав заявление и придя за бумагой, я не сомневался, что она уже лежит там для меня — готовенькая. Но секретарша (кажется, это была все та же Инесса) сказала:
— Виктор Николаевич твою справку не подписал. Он сказал, чтобы ты к нему заглянул.
Я заглянул.
Виктор Николаевич был, как всегда, вежлив. Осведомившись о том, как я живу, и получив соответствующий ответ, не торопясь приступил к делу. Стал расспрашивать про девицу, которую я хочу оформить своим литературным секретарем: сколько ей лет, чем занималась раньше, не родственница ли она мне? Я, не моргнув глазом, ответил, что нет, не родственница. Ложь эта далась мне легко: во все время этого разговора я видел, что беспокоит его вовсе не возможное мое родство с будущим моим литературным секретарем, а что-то совсем другое.
И вдруг в какой-то момент я почувствовал, что все это его беспокойство — как рукой сняло. Случилось это, когда на прямой вопрос о моей Ирке, кто она, я ответил: «Студентка-вечерница».
Тут у него словно камень с души свалился. Он быстро подмахнул нужную мне бумагу и милостиво отпустил мою душу на покаяние.
Он понимал, конечно, что справка липовая. Но эта «липа» его совершенно не волновала. А волновало его вот что.
Как мне тогда же рассказали, незадолго до моего визита к Виктору Николаевичу Володя Максимов оформил своим литературным секретарем только что вышедшего (увы, ненадолго) из тюрьмы известного диссидента Владимира Буковского. И Виктор Николаевич решил на всякий случай меня прощупать: не принадлежит ли девушка, которую я хочу снабдить липовой справкой, к той же шайке диссидентов-правозащитников.
То, что он считал меня способным на такой подвиг, разумеется, свидетельствовало о том, что он явно числит меня среди тех, кто «от бабушки ушел». И вот теперь, из-за этих проклятых липовых французов, перед которыми я так беспечно распустил свой павлиний хвост, мне предстоит явиться к нему и униженно продемонстрировать, что — нет, вовсе не ушел, просто гуляю на чуть более длинном поводке. И лишь только мне показалось, что поводок натянулся, я сразу же приполз, скуля и повизгивая, как нашкодивший щенок к хозяйке — все той же всесильной «бабушке».
4Ох, как не хотелось мне идти к Виктору Николаевичу — рассказывать про мнимых моих французов! Но, как миленький, — пошел.
Самодонесся я, правда, не в устной, а в письменной форме. Написал обдуманную и, как мне казалось, очень хитрую бумагу, в которой говорилось, что не принять иностранных корреспондентов, которые — без всякого предупреждения — свалились на меня как снег на голову, я не мог: и так иностранцы говорят, что нет у нас никакой свободы, так зачем же давать им для этих разговоров и новую пищу. Поэтому я и старался держаться с ними свободно, не скованно, говорить не только то, что пишет официальная наша печать. Да, быть может, даже позволил себе слегка выйти за жесткие рамки привычной самоцензуры. И тем не менее я, конечно, не могу отвечать за все, что они там у себя напишут и какие припишут мне слова и мысли.
Сочиняя эту хитрую бумагу, я рассуждал так. Если жена со своими подозрениями не права, если это были действительно французы, им моя бумага не повредит. Плевать они хотели на Ильина и его начальников. Если же это была «проверка на вшивость», своим доносом я разрушил задуманную ими провокацию. А если даже и не разрушил, то уж во всяком случае смягчил силу направленного на меня удара.
Притащив этот самодонос Ильину, я молча положил его ему на стол. Он бегло проглядел первую страницу, отложил мое сочинение в сторону и так же молча кивнул мне: ладно, мол, иди, все в порядке. Но в глазах его промелькнуло что-то вроде той улыбки, с какой Сталин в одном из самых любимых моих устных рассказов сказал посетившему его митрополиту: «Его не боишься, меня боишься?»
Впрочем, может быть, все это мне и померещилось. Но дело тут ведь не в том, что подумал про меня тогда Виктор Николаевич. Дело не в нем, а — во мне: в том, что заставило меня поступить так, как я поступил.
Вот как живуч оказался тот старый, давний мой страх перед этой грозной аббревиатурой. А ведь времена были — напоминаю — уже вегетарианские, как выразилась однажды по этому поводу Анна Андреевна Ахматова. Так что уж говорить о тех, далеко не вегетарианских временах, к которым относится внезапно накатившая на меня любовь к Сталину.
О ЧКГБ, как назвал это ведомство Солженицын, существует огромная литература — мемуарная, фактологическая, аналитическая. Это — горы книг, статей, исследований. Но чем отличается наша гэбуха от всех существовавших когда-либо контрразведок, Тайных приказов и Тайных канцелярий, по-настоящему понял только один из авторов этой гигантской библиотеки: Джордж Оруэлл.
Усовершенствованный — мало сказать усовершенствованный, — доведенный до последней мыслимой черты совершенства — пыточный застенок у Оруэлла называется Министерством Любви.
Какая жуткая ирония!
Но в том-то вся штука, что никакая это не ирония.
Название этого оруэлловского министерства точно соответствует главной его цели, главной — в сущности, даже единственной — стоящей перед ним задаче.
Цель эта состоит в том, чтобы заставить каждого попавшего туда полюбить Старшего Брата.
Заставить его не просто «разоружиться перед партией», как это называлось у нас (разоружиться ведь можно только на словах), а именно полюбить. Не притвориться, не прикинуться любящим, а полюбить по-настоящему, искренно, всей душой.
В мире, созданном проникающей в самую суть вещей фантазией Джорджа Оруэлла, есть такое понятие — «мыслепреступление». Не тайные замыслы, не преступные умыслы, которые выпытывали на дыбе у царевича Алексея в Петровском Тайном приказе, имеются тут в виду, а любая мысль, уклонившаяся хоть слегка в сторону от тех, которые предписаны всем и каждому.
В мыслях наших мы, как известно, не вольны. Но оруэлловское Министерство Любви для того и существует, чтобы контролировать и стирать из мозга «мыслепреступника» именно вот эти невольные, непроизвольно возникающие мысли.
Средства психологического воздействия, имеющиеся в распоряжении Министерства Любви, ужасны прежде всего тем, что они основаны на безусловном и абсолютном знании самых глубинных тайн человеческой психики.
В распоряжении палачей имеются сложнейшие механизмы, с помощью которых можно добиться физического и душевного страдания, предельного для данного индивидуума. Но помимо всех этих усовершенствованных и научно разработанных пыток, помимо изощренных бесед, помимо всех мыслимых форм подавления воли, есть еще нечто. Палачи исходят в своей деятельности из того, что подсознание арестованного не является полностью «очищенным» до тех пор, пока не искоренены, пока не выкорчеваны все его тайные привязанности. Полное «очищение» произойдет лишь в том случае, если арестованный отречется от того, что ему более всего дорого. Причем отречется искренне.
На этот случай существует «Лаборатория № 101». Что делают с арестованным в этой лаборатории, не знает никто. Знают только, что нет человека, который был бы способен это выдержать.