Годы без войны. Том второй - Анатолий Ананьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но сложности возникли, и Дементию вскоре надо было возвращаться и разбирать их. Начались же они с того, что сосед Сухогрудовых Белянинов, живший в те дни холостяком (жена его, получившая травму, оперировалась в Москве и лечилась там), идя вечером с работы и увидев Галину, то есть незнакомую, прежде никогда не бывавшую здесь красивую и в трауре женщину, остановился и заговорил с ней; и по тому принципу, что горе обычно сближает людей, спросив, кто она, откуда и почему здесь, и сказав, хотя и коротко, о своем несчастье, пригласил зайти к себе и погоревать, как он представил это, вместе. Он пригласил ее как родственницу своих давних и хороших знакомых, соседей, и Анна Юрьевна видела с крыльца, как он, придерживая за талию Галину, ввел ее в дом. Она сказала об этом Виталине, но та не поверила матери. Когда же на следующий и еще на следующий день повторилось то же и когда уже не только Анна Юрьевна, но и Виталина увидела, как сначала погас в окнах соседского дома свет, в то время как Галина была там, а потом через какое-то время снова загорелся и Галина вернулась уже в первом часу ночи, — сомнений в том, что происходило там, ни у Виталины, ни у Анны Юрьевны уже не было; они были потрясены и не знали, что делать. Утром Галина выглядела грустной и озабоченной, словно все еще была угнетена горем; она не снимала траура (что, она знала, шло ей с ее белыми волосами) и в трауре же вечером уходила к соседу; когда же возвращалась от него, на круглых щеках ее и в глазах, как ни старалась она оставаться печальной, играли краски жизни.
Она не говорила, для чего ходила к соседу, а Виталина и Анна Юрьевна не смели об этом спросить ее. Но между собою, когда Галины не было, вели тот разговор, из которого более чем ясно было, как они относились к ней.
— Вот тебе и Москва и двоюродная сестрица... в горе. Шлюха! — возмущенно говорила Анна Юрьевна, не без намека напоминая Виталине о родственной связи ее мужа с Галиной. — Не успела сына похоронить, а уже бежит юбку задрать, ни стыда, ни совести, тьфу! А к столу так куда там — королевой плывет.
Всю жизнь державшая себя в строгости и передавшая эту строгость дочери, Анна Юрьевна не могла спокойно смотреть на распущенность Галины. Для нее непостижимо было, как можно пойти в дом к чужому мужчине (да еще будучи в трауре!), у которого есть жена и обязанности перед ней. «Вернется — тогда что?» — спрашивая будто себя, но, в сущности, обращая этот вопрос к Галине, рассуждала Анна Юрьевна. Она знала соседку как хорошую и порядочную женщину и с ужасом думала, как та теперь вернется домой. «Да и нам с какими глазами встречаться с ней? Если бы откуда-то, кто-то, мы не знаем, пусть, их дело, а то от нас, из нашего дома!» И она, давно уже искавшая повода выразить свое недовольство жизнью (что все домашнее, то есть черновое и неблагодарное, как надо было понимать, сваленное на нее, не ценилось и не замечалось в доме), — она почувствовала теперь, что повод был, и все свое наболевшее, соединенное с оскорбительным распутством Галины, готова была обрушить на Дементия. «Ты служи, делай, что тебе там положено, но и дом не забывай» — было главным аргументом ее. Но Дементия, кому она собиралась решительно высказать все и, побросав ему под ноги фартуки и кухонные полотенца, с поднятой головой затем уйти от него (куда и что потом будет делать, она не думала об этом; ей важен был момент, когда она будет швырять фартуки и полотенца, важно было именно это минутное удовлетворение, так красиво рисовавшееся в воображении ей), — Дементия в доме не было, а перед глазами все время были только Галина, позволявшая себе то, что невозможно было пережить Анне Юрьевне, и дочь, которая, как хозяйка, должна будто пресечь это, боялась при ней вымолвить слово.
— Кто она тебе, что ты как пришибленная в доме? — говорила ей Анна Юрьевна, когда Галины не было в комнате и когда дети, игравшие во дворе, не могли ничего слышать. — Правильно говорят: что сестра, что брат — одного поля ягода.
С Галиной Анна Юрьевна была сдержанна, но с дочерью чувствовала, что можно было говорить ей все, и получалось, что недовольство жизнью, какое собиралась высказать зятю, высказывала пока что дочери, доводя ее до слез и взвинчивая ее.
— Мама, но ты не права, — пробовала возразить Виталина. — Ты как будто хочешь развести нас.
— Что вас разводить, когда вы и так словно разведенные. Да чтобы я в твои годы... Чтобы мой муж со мной так!.. — выпрямляясь вся, говорила она. Она не считала себя той женщиной, которые всегда и во всем бывают правы, но всякий раз в разговоре, когда конкретное (о чем шла речь) было не в ее пользу, она переводила все на язык общих фраз, выгодных ей; но как только этот язык общих фраз становился против нее, опять возвращалась к конкретному, чтобы доказать свое. — Ему ни дети, ни ты — никто ему не нужен. Ты же сама только что бегала от него, не так разве?
— Прекрати, мама.
— А что изменится? Одна порода, святого-то все равно ничего нет.
— Мама, прекрати, прекрати!
— О господи, на что я потратила с вами жизнь! — И она замолкала и уходила, чтобы через час, вернувшись, снова начать разговор о зяте и его сестре Галине, обвиняя как будто только их, но на самом деле заставляя страдать Виталину с детьми.
Но внешне все в доме оставалось как будто спокойно, даже спокойнее, чем бывало всегда. Галина часами меланхолично лежала на диване в отведенной ей комнате — домашнем кабинете Дементия; у Анны Юрьевны находились дела на кухне, где она теперь пропадала целыми днями, а Виталина, не решавшаяся ничего предпринять до приезда мужа (ни звонком, ни телеграммой она пока не хотела беспокоить его), старалась как можно дольше задерживаться на работе, где легче было забыться ей; даже Сережа и Ростислав, любившие, как все дети, пошуметь и побегать по комнатам, будто переменились и притихли в ожидании чего-то, что, они чувствовали, должно было произойти в доме. Бабушка ласкала их теперь не так, как прежде, а с какой-то будто тревогой, что они уже сироты, брошенные отцом; что-то подобное, они чувствовали, было и в ласках матери, и от этого передававшегося им предчувствия их будущего сиротства они начинали капризничать, плакать и только сильнее отягощали всем жизнь в доме. Виталина по вечерам уходила к ним в детскую и до полуночи сидела у их кроваток, оберегая их сон. Глаза ее то наполнялись слезами, то высыхали и бессмысленно останавливались на каком-либо предмете, какой она, глядя на него, не видела и не воспринимала. Ее опять волновали те же вопросы (положение нелюбимой жены), какие однажды уже занимали ее; она как бы шла теперь по второму кругу и чувствовала, что круг был шире, чем прежний, и что еще более неизвестно было, чем должно было закончиться все теперь. Ее мучили сомнения, что Дементий был неверен ей. Ей (с ее понятиями семейной жизни) страшно было признать это, страшно было представить, что Дементий, как и Белянинов, мог так же легко приводить к себе чужих женщин. «Он там один, и все может быть», — думала она. Она не хотела верить этому, но в то же время у нее теперь было больше оснований думать так. «Брат и сестра — одна кровь, одного поля ягода», — невольно подпадала она под ход мыслей матери. Затухшие было угольки прежнего недоверия к мужу она раздувала теперь в своей душе этой новой волной сомнений и мучилась и изводила себя; и в этом своем мучительном состоянии, не найдя ничего лучшего (освободиться от этих мучений), отправилась к крестной, чтобы посоветоваться с ней.
— Да как она смеет?! — выслушав все о Галине, возмутилась тетка Евгения. — Как она смеет в чужом доме?! И вы все там не можете урезонить ее? — Несмотря на возражения Виталины, она решила сейчас же, не откладывая, пойти сама в дом к ним и уладить все. — Я удивляюсь Анне, я удивляюсь ей: столько самомнения, а как до дела, так нет ее. Идем, идем, и никаких разговоров, — продолжала она, беря сумочку и надевая то свое кримпленовое пальто, о котором, как его сшить, еще весной советовалась с Виталиной.
XVI
То соперничество, какое всегда было между Евгенией и Анной как между сестрами, в разное время их жизни то более обострялось, то приглушалось. За Евгенией было ее (когда-то, в прошлом) богатое замужество, дававшее ей право считать себя интеллигентной, а за Анной Юрьевной — ее ответственная, как она любила подчеркивать, работа в исполкоме, дававшая ей не меньшее право на ту же интеллигентность, но только иного, не барского, а пролетарского, демократического толка; и в соответствии с этим различным пониманием интеллигентности Евгения строила обычно разговор так, что то, о чем она хотела сказать, нужно было додумывать, то есть производить определенную работу мысли, тогда как Анна Юрьевна, не заботясь, будет или не будет затронуто чье-либо самолюбие, говорила прямо, что она думала. Они были как будто либо от разных отцов, либо от разных матерей, как это можно было заключить, глядя на них. Но несмотря на это, казалось бы, явное различие и на их выдуманную ими же самими интеллигентность, рознившую будто бы их, в минуты, когда затрагивались их жизненные интересы (как было теперь), все налетное как бы спадало с них, соперничество отходило на третий план и выдвигались вперед только те родственные чувства, которые всегда и надежно связывали их. Евгения готова была помочь Анне (как и другим своим сестрам), и Анна Юрьевна ответно была готова сделать то же. С детства заложенное в них большой и дружной, в двенадцать душ, отцовской крестьянской семьей вдруг как бы пробуждалось и начинало действовать в пожилых уже теперь сестрах.