Гроза двенадцатого года (сборник) - Даниил Мордовцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Говорят, ваше превосходительство, — снова подольщался к старику-министру Магницкий, — будто у нас все умные люди кончают неблагополучно… Я думаю, Александр Иванович ошибается…
— Да, конечно, вы так не кончите, — вскользь бросил Тургенев.
Магницкий побледнел, но сдержался, пересилил свой гнев. Дурова заметила это и приняла к сведению.
— И притом, ваше превосходительство, — продолжал лисить Магницкий, — Михаил Михайлович изволил говорить о временах прошедших… Что было, то прошло и быльем поросло… А о благополучном ныне царствовании этого сказать никаким образом нельзя: это было бы грехом великим. Посмотрите на все, что ныне совершается — и сердце ваше возрадуется: у нас на престоле — ангел кротости. Вы были правы, ваше превосходительство, когда вдохновенно восклицали в бесподобной оде на восшествие на престол Александра:
Век новый! Царь младый, прекрасный! Пришел днесь к вам весны стезей! Моа предвестья велегласны Уже сбылись, сбылись судьбой. Умолк рев норда сиповатый, Закрылся грозный, страшный взгляд; Зефиры вспорхнули крылаты, На воздух веют аромат;
— Так, истинно так, — самодовольно бормотал тщеславный старик. — Ныне настало златое время… Я же тогда и предсказывал сие в своей оде:
На лицах россов радость блещет, Во всей Европе мир цветет. Уныла муза, в дни борея Дерзавшая вслух песни петь, Блаженству общему радея, Уроки для владык греметь, — Перед царем днесь благосклонным, Взяв лиру, прах с нее стряси, И с сердцем радостным, свободным, Вещай, греми, звучи, гласи Того ты на престол вступленье, Кого воспел я в пеленах.
Декламируя свои стихи, старик воодушевился, встал с кресла, в котором дремал, и, ерзая по полу бархатными сапогами, воздевая к потолку руки и колотя себя к грудь, казался очень смешным и очень жалким. Дурова глядела на все это с грустью, а Тургенев иронически улыбался…
— Завели машину, — шепнул он Сперанскому, — конца не будет.
Но конец скоро последовал: старик закашлялся и в изнеможении опустился на кресло.
— Нет, не могу больше, — сказал он, тяжело дыша.
— Да, Гаврило Романович, — улыбнулся Карамзин своею задумчивою улыбкою, — вы крепче на бумаге, чем на ногах…
— Совсем плохи ноги… да и кашель… а с чего бы?
— А слышали вы проделку Вакселя? — спросил Тургенев Сперанского.
— Какого Вакселя?
— В конногвардейской артиллерии служит.
— Нет, ничего не слыхал.
— А вот что. Ведь военные, да и вся наша аристократия, несмотря на мир, ужасно злы на Наполеона. Понятно, что и посланника его Савари не очень-то любезно приняли во многих домах. А сегодня Ваксель так совсем учинил скандал. Он нанял карету четверней и все катался по Невскому, выжидая, когда Савари будет ехать из дворца. Увидев, что карета Савари подъезжает к Полицейскому мосту, Ваксель направил на него, впере-рез, свою четверню, так что кареты сцепились. Савари высовывается в окно и кричит: «Faites reculer votre voiture».[19] — «C'est votre tour de rectiier, — отвечает Ваксель: — en avant!»[20] — Ну, и Савари должен был выйти из кареты и велеть кучеру осадить своих лошадей.
— Ну, это глупая шалость, — заметил Сперанский: — надо было уметь осадить Наполеона в поле…
— Да, конечно, на Полицейском мосту оно легче, — с своей стороны, добавил Карамзин.
— Каков историограф! не острит, — не унимался Тургенев. — А знаете, откуда он теперь заимствует свои остроты? — спросил он Сперанского.
— А откуда?
— Больше все из поучений Вассиана Рыла да Луки Жидяты, да из «Вопросов Кирика», а самые новые — из «Слова Даниила Заточника».
— Ну, Александр Иванович почтеннейший, и ваши остроты насчет Николая Михайловича «Стоглавом» да «Номоканном» пахнут, — заметил Сперанский.
А Карамзин сидел и добродушно улыбался. Его мысли действительно больше жили в прошедшем, чем в настоящем. На мозгу налегло слишком много прочитанного, архивного, чтоб можно было легко от него отрешиться. Зато мозг Державина возвращался уже, кажется, к младенческому состоянию: старик опять тихонько похрапывал в кресле.
— Видите, дедушка Державин дремлет, — шепчет Лиза своему новому другу.
— Он, верно, сегодня мало спал, бедненький, — отвечает Дурова.
— Нет, он всегда спит, когда не говорит… А вы долго останетесь в Петербурге?
— Нет, милая, мне надо ехать в полк.
— Ну уж! зачем?
— На службу.
— А разве здесь нельзя служить? Вон папа здесь служит.
— Папа ваш не военный.
— А в Петербурге много военных.
— Но я, милая, служу в действующей армии.
— Ну уж! а то бы вы часто ходили к нам… так было бы весело!
Скоро г-жа Вейкардт пригласила гостей в столовую к чаю. Общество уютно расположилось за круглым столом, на котором шипел массивный серебряный самовар, располагая своим пением к продолжительному чаепитию, тем более что на дворе лил тот перемежающийся, противный дождь, над которым постоянно острил Тургенеп.
— У петербурского неба катарр пузыря, — сострил он и на этот раз, когда г-жа Вейкардт куда-то отлучилась из столовой.
— А у вас, мой друг, катарр языка, — заметил на это Карамзин.
— Это из «Ипатьевской летописи»? — отпарировал Тургенев.
— Нет, из «Русской Правды».
После чаю, чтобы занять дремлющего Державина, Магницкий предложил его превосходительству сразиться в шахматы.
— А! с Наполеоном потягаться — извольте, извольте, молодой человек… Мы когда-то и с Суворовым игрывали, и я побеждал непобедимого.
Магницкий из усердия и из почтительности к министру постоянно проигрывал, а старик этим тешился как маленький, постоянно приговаривая: «шах Наполеону», или: «а мы его по усам, по усам».
— А что вы, господин Александров, не поделитесь с нами вашими военными впечатлениями? — обратился Сперанский к своему юному гостю.
— Они для вас едва ли будут интересны, — отвечала девушка, чувствуя, что Лиза таинственно дергает его за рукав.
— Отчего же? Напротив. Вон я вижу — даже Лиза ждет этого… Она от вас не отходит весь вечер.
— Ах, папа! отчего я не мальчик! — вдруг отрезала Лиза.
— Вот тебе раз! Что это за фантазия?
— Я бы с ними (она указала головой на Дурову) уехала в полк.
— Да ведь ты мышей боишься, — подскочила к ней Соня, которая начала было уже ревновать свою приятельницу к неизвестному молоденькому офицеру и почти не отходила от матери, занимавшейся каким-то рукоделием, а теперь совсем испугалась, что Лиза уйдет от них. — Там мыши…
— С ними (и опять кивок на Дурову) я и мышей не буду бояться, — отрезала Лиза.
— Ну, так прощайте, Елисавета Михайловна, прощайте, — заговорил Тургенев. А как же Саша Пушкин без вас останется?
— И он хочет идти в офицеры.
— Ну, пропал теперь бедный Наполеон, совсем пропал.
— А мы его по усам, по усам, — самодовольно бормочет старик Державин, делая шах Магницкому.
— А мы уклонимся, ваше превосходительство, — уклончиво отвечает этот последний.
Дурова, видя все то, что около нее происходило, и слушая то, что говорилось, ни глазам своим, ни ушам не верила: она никак не могла себе представить, что сидит в кругу первейших знаменитостей России и слушает их болтовню, перемешанную иногда серьезными замечаниями, которые она жадно ловила. Ничего подобного она не видела среди военных. Правда, здесь она попала в самый высший круг, который принял ее запросто, по-семейному, там же она большей частью толкалась в кругу субалтерных офицеров и солдат; к высшим же военным лицам она имела только служебное и самое косвенное отношение. Здесь ее необыкновенно поразил контраст между серьезностью беседы и самыми простыми шутками и остротами, которыми в особенности пробавлялся Тургенев: ученые мужи, светила государства болтают и дурачатся как школьники! Но это именно и подкупало ее молодое сердце. Это-то отсутствие педантичности и очаровывало ее: и этот смешной, в бархатных сапогах, «великий Державин», норовящий кого-то все «по усам» да «по усам» и засыпающий при всяком удобном случае; этот тихий, как будто бы застенчивый Карамзин, «главный историограф» и автор «Бедной Лизы», над которою плакала Россия, скромно отпарирующий нападки Тургенева; знаменитый Сперанский, любимец царя и преобразователь правительственного механизма всего государства, такой ласковый, добрый, так деликатно умевший успокоить ее личное волнение и так неподражаемо обходительный, нежно игривый с своею Лизою; этот болтун Тургенев, все видящий в смешном виде, и даже этот сладкоречивый Магницкий, ловко «уклоняющийся» от шаха, — все это глубоко и хорошо задело ее мысль, ее впечатлительность.
«Серьезные люди шутят», — думала она… Да разве это не то же, что ее товарищи уланы, иногда после самой кровавой схватки с врагом, тотчас перестают о ней говорить или вспоминать ее подробности, эпизоды, вспоминать убитых, толкуют или о том, что гуся где-нибудь раздобыли, или играют с Жучкой, или рассказывают сказки, предаются воспоминаниям самого мирного свойства? Это для них отдохновение, отвлечение мысли от одного направления к другому — это освежение мысли…