Новый Мир ( № 8 2009) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рассуждая о странном поведении Ахматовой в Ташкенте, когда к ней пришли Анна Евгеньевна и Ирина Пунина, отставшие от эшелона, следовавшего в Самарканд, голодные, без копейки денег и без документов, а она их не накормила, не приютила на ночь и даже не проводила, переложив все заботы на Лидию Корнеевну Чуковскую, Марченко пишет, что Ахматова “вообще не любила делать усилия, если их можно было не делать”.
Но если “демифологизаторы” фиксируют внимание на неприятных чертах и поступках Ахматовой, то Марченко упоминает о них, как правило, впроговор, ей просто нужны все краски многоцветной палитры для реалистического портрета великого поэта. И часто там, где “демифологизаторы” видят основания для уличения Ахматовой во лжи, позерстве, мифотворчестве, сознательной игре на публику, – Марченко видит лишь особенности мировосприятия поэта.
Ну вот, например, известные строки из “Реквиема”: “муж в могиле. Сын в тюрьме”. Имеет ли на них право Ахматова?
Для Жолковского именование себя вдовой Гумилева - один из манипулятивных приемов Ахматовой. “Одному поклоннику Ахматовой (естественно-научного профиля) я долго не мог объяснить ритуально-мифологического характера его реакций: чему мешает (1)мифологичность(2), если все его представления об Ахматовой непротиворечивы и вполне его устраивают? За контрпримером было недалеко ходить - я сказал ему, что он наверняка считает Ахматову вдовой Гумилева, что хотя и ближе к истине, чем назначение Фотиевой на роль вдовы Ленина (которым Сталин грозил строптивой Крупской), но все же представляет собой не юридический факт (разведясь с Ахматовой по ее инициативе в 1918 году, Гумилев женился на А. Н. Энгельгардт), а вот именно... миф. Будучи шестидесятником-правдолюбцем и ценителем доказательств, мой собеседник признал существование проблемы”….
Действительно, ко времени гибели Гумилева Ахматова не была его женой. Брак с Гумилевым был обречен с самого начала. Добившийся с трудом руки Анны Горенко, Гумилев не отказался ни от своих долгих африканских путешествий, ни от других женщин. Можно себе представить, каким потрясением был для Анны тот факт, что почти в то же время, когда у нее родился сын Лев, у красавицы Ольги Высотской, актрисы мейерхольдовского театра, родился сын Орест - внебрачный ребенок Гумилева. Спустя два года Гумилев увлекся Татьяной Адамович и сам заговорил о разводе. Развод не состоялся, однако Гумилев всюду продолжал появляться с Татьяной Адамович, даже мог уйти с ней из “Бродячей собаки” на глазах жены.
Война прервала это маскарадное кружение - Гумилев, белобилетник, добился своей отправки на фронт вольноопределяющимся и уже через год, получив Георгия за храбрость, был произведен в офицеры. Вернувшись после революции в Россию (она застала его в Париже, офицером экспедиционного корпуса), он узнал, что его жена делит кров с его ближайшим другом Владимиром Шилейко. Ахматова потребовала развода и получила его. Гумилев тоже немедленно женился. Психология этих запутанных отношений подробно исследована в книге Марченко. Приведены свидетельства, как в начале двадцатых Ахматова нелестно отзывалась о Гумилеве. И все же для Марченко нет вопроса о манипулятивных приемах Ахматовой, а есть вопрос о поэтическом диалоге Ахматовой и Гумилева, подлежащем исследованию.
“Когда человек умирает, изменяются его портреты”, - писала Ахматова. Изменился и портрет Гумилева. И в проекции ахматовских ретроспекций “превращенный в воспоминание Гумилев ((1)ты превращен в мое воспоминанье(2)) стал больше, лучше и даже прекраснее себя живого - единственный из всех любивших ее мужчин, он с блеском выдержал экзамен на Героя, а все остальные с треском провалились”, - пишет Марченко.
Тема Гумилева музыкально закольцовывает книгу Марченко. Начинается она, по сути, со знакомства Анны Горенко с Гумилевым (детство героини отправлено в “Пролог”), а заканчивается главой, где приводятся свидетельства гораздо более существенной роли Гумилева в Кронштадском мятеже и Таганцевском заговоре, чем это принято думать, и где показано, как память о Гумилеве годами питала поэзию Ахматовой, вплоть до одного из самых пронзительных последних стихотворений, где есть строки: “Палачи, самозванцы, предтечи, / И, увы, прокурорские речи, / Все уходит - мне снишься ты <…> / Тень твоя над бессмертным брегом, / голос твой из недр темноты”.
И при чем здесь манипулятивные приемы, когда речь идет о самой поэзии?
Не знаю, как встретит книгу Аллы Марченко “Ахматовка”, которой та глубоко чужда, но мне лучшим противоядием от хамских наскоков на великого поэта видится не упрямое исповедание культа Ахматовой, а работы, подобные той, что написала Марченко, где свободно и нестесненно рассказывается о жизни Ахматовой, где расставляются по местам события, запутанные поэтом, где автор не стремится приукрасить поступки своей героини и даже не боится поколебать ахматовский миф, но при этом каждую минуту помнит, что разбирается не в жизни актерствующей дамы, а в жизни великого поэта, который мог трезво написать о себе: “Оставь, и я была как все, И хуже всех была” и одновременно верил, что в “оценке поздней оправдан будет каждый час”.
Биография как текст и контекст
Ю р и й З о б н и н. Дмитрий Мережковский. Жизнь и деяния. М., «Молодая гвардия»,
2008, 448 стр. («Жизнь замечательных людей»)
Наиболее успешные жэзээлки последних лет написаны, как правило, с явными отступлениями от сложившегося канона популярной биографии жэзээльского извода (исключение — Алексей Варламов, о котором речь ниже). На этом фоне не слишком примечательная сама по себе книга Юрия Зобнина о Мережковском кажется возвращением к истокам жанра, со всеми его достоинствами и недостатками. Она легко и довольно увлекательно написана, автор не уклоняется ни в беллетристику, ни в наукообразие, не вязнет в материале, не боится обобщений, знает фактуру. Вполне понятно, почему редакция ЖЗЛ делает на него ставку, — в ближайшее время вслед за Мережковским ожидается Вячеслав Иванов, изваянный питерским исследователем, на очереди, судя по всему, и другие мэтры Серебряного века.
Конечно, книга Зобнина откровенно компилятивна, в ней множество цитат и пересказов вполне известных и доступных источников и минимум самостоятельных изысканий. Но в отсутствие сколько-нибудь серьезной биографии Мережковского и грамотная компиляция — вариант не худший.
Проблема, однако, в том, что биография — это всегда «портрет на фоне», то есть не только текст, но и контекст, не только сам герой, но и его окружение. И тут читатель Зобнина то и дело сталкивается с раздражающими мелкими неточностями. Сами по себе не слишком значительные и на «магистральный сюжет» не влияющие, они в то же время подрывают доверие к целому — что это за биография, где всякую деталь нужно перепроверять?
Вот урожай, собранный лишь с двух страниц, где речь идет о новых знакомых Мережковского середины 1890-х.
«Более чем на двадцать лет с этого момента [1893 год. — М. Э. ] Перцов становится самым доверенным лицом в обширном круге „литературных знакомств” Мережковского». Автор преувеличил срок близости Перцова и Мережковских вдвое. На самом деле уже к 1905 году (т. е. через 12 лет) в их отношениях наступило резкое похолодание, скоро закончившееся практически полным разрывом, а уж через 20 лет бывшие друзья и вовсе едва здоровались.
«Именно Перцов становится издателем фундаментальных антологий, впервые наглядно представивших образцы творчества „в новом роде” (до их выхода о „символизме” говорили лишь в умозрительном плане)». В 1895 — 1896 годах Перцов действительно составил две антологии — «Молодая поэзия» и «Философские течения русской поэзии». Но из 42 поэтов, представленных в первой из них, символистами можно назвать лишь Мережковского, Минского, Брюсова и Бальмонта (притом все они были более или менее широко известны и до выхода «Молодой поэзии», так что ни о каком «впервые» речь не идет). Сам Перцов впоследствии писал о том, что в антологии запечатлен «фофановский момент» истории русской поэзии, символизму предшествовавший. Что же до «Философских течений…», то они и вовсе составлены из стихов русских классиков от Пушкина до Апухтина и сопутствующих аналитических статей и имеют отношение к «борьбе за идеализм»
в русской критике, но никак не к символизму как таковому.
«Розанов, тогда [в 1897 году. — М. Э. ] еще лишь вынашивавший идею своей феноменальной <…> „исповедальной” философской эссеистики, но уже завоевавший себе „имя” как исследователь Достоевского, полемический противник В. С. Соловьева и талантливый „нововременский” публицист, смело обращавшийся к рискованным проблемам истории религии...» К 1897 году Розанов поместил в «Новом времени» лишь несколько малозначительных и прошедших незамеченными статей, да и про историю религии ничего «смелого» и «рискованного» еще не сказал — интерес его к этим темам только пробуждался.