Сокрытые лица - Сальвадор Дали
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мартан подумал, качая головой.
– Должны же быть и другие пути – пастушьи тропы… – огорченно настаивал Жирардан.
– Нет, – сказал Мартан. – Я уже влип, когда ходил наперерез. Все проходы и овраги патрулируются денно и нощно. Если даже сойдете с главной дороги, чтоб выкопать трюфель, вас точно арестуют.
Все с глубокой удрученностью слушали дождь, и тут Жени вдруг встала и подобрала сломанный черенок от старой метлы, что лежала между передних лап Титана, дремавшего у ног Соланж. Та сидела, упокоив склоненную набок голову в ладони. Жени повернулась к Жирардану, держа в руках палку.
– Но месье не нужно волноваться о тех планах! – сказала она. – Добыть их проще простого. Всего-то и надо, что пойти в усыпальницу графа и намотать каждый чертеж на свечу, вот так – смотрите!
Жени сложила газету в тонкую полоску и намотала ее на один конец палки.
– Вот как носят большие свечи – в намотанной на конец бумаге, чтобы воск не попал на руки.
Никто пока толком не понял, а Жирардан возразил:
– Но мне не пройти незамеченным под носом у нацистов, неся зажженную свечу средь бела дня.
– Так в том-то и дело, – воскликнула Жени с видом победным и злорадным, выгнув стан и уперев кулак в бедро, – в том-то и дело: через три дня будет День Всех Святых. Сегодня утром на рынке сказали, что немцы разрешили шествие по старой кладбищенской дороге к обители Сен-Жюльен, как каждый год, – там в пять будут читать вечернюю молитву. Туда и обратно, с песнями и музыкой.
– Вот поди ж ты! – воскликнул Мартан, натягивая шапку на колени так, что швы затрещали. – Так она ж права, Жени-то!
Взбодренная лукавой крестьянской улыбкой, что слегка озарила напряженное лицо Жирардана, Жени, смешно изображая шествие, принялась вышагивать, неся перед собой палку, изображавшую свечу, перед Мартаном.
– Мартан у нас бош, – приговаривала она. – Думаете, он догадается, что эти вот заляпанные воском бумажки, которыми мы свечи обмотали, скрывают контрабандные чертежи?
– Чтобы вынести все, нас должно быть шестеро, – быстро подсчитал Жирардан.
– Я, – сказал Мартан, перечисляя, – мой брат, Жени…
– Я тоже, разумеется, – добавил Жирардан. – Первое шествие в моей жизни!
– Мы тоже пойдем в Сен-Жюльен, – сказала Соланж д’Анжервиллю, призывая его к согласию первой веселой улыбкой, что он увидел на ее лице со времени приезда.
– Зачем без необходимости так рисковать? Неужели вам не хватает опасностей, которым вы ежедневно себя подвергаете? – спросил д’Анжервилль, вяло пытаясь отговорить ее, вещая, так сказать, с вершины стены своей меланхолии, к которой закрылись все подступы – с тех пор, как признание Соланж в том, что не любит его, решительно подняло подвесной мост его надежды.
– Я хочу пойти, дорогой, – решила Соланж. – Уж коли сдалась в главном, я хочу по крайней мере жить дальше, деля все ваши беспокойства и опасности… Этот День Всех Святых перед грядущей зимой будет первым развлечением с тех пор, как я поселилась тут отшельницей. – Произнеся это, Соланж полуоткрыла губы в улыбке до того чувственной, что д’Анжервилль, потрясенный и обеспокоенный, подошел и присел рядом с Титаном, уложив его голову к себе на колени. Оттуда д’Анжервилль продолжил наблюдать за Соланж.
Что на нее нашло? Письмо Грансая преобразило ее, сделало еще прекрасней, хотя и прежде она была чрезвычайно мила и желанна в своей печали. Как он сможет не обожать ее до помешательства? Пес! Он просто пес! Старый Титан!
Все уж поднялись. Было поздно, почти половина десятого, и Титан тоже встал. Но Жирардан, прежде чем уйти, спросил Мартана:
– Что ты собирался мне сказать? Ты же пришел со мной поговорить?
– Да, – ответил Мартан смущенно, – но делу время… Старик мой помер сегодня вечером, около шести.
– У тебя отец умер? – вскричала Жени, все еще держа в руках желтую палку от метлы, и перекрестила лицо оживленным движением белки, умывающей рыльце.
– Ой, да мы ожидали того! Пять дней назад ему стало хуже, он больше не ел. И все ночи рокотал горлом да сбрасывал все с постели на пол. А сильный какой! Как стреноженный дикий кабан в мешке. Тот еще вид. Старуха наша плакала и спать не могла – с ним рядом, помирающим. Мы с братом тогда свели ее вниз, в хлев.
– Вы постелили ей в хлеву? – вскричала Жени, заламывая от ужаса руки.
Мартан закусил край шапки и сплюнул на пол черный лохматый клок.
– Нет, не стелили. А что такого? Села себе на стул, как все время делает последние два года. Голову я ей привязал к спинке, так она спит себе спокойно-тихо, рот открыв. Иначе задохнется. Она, как и старик наш, дышать не может, но теперь у нее и спина не гнется.
– И, как водится, никакого завещания, – с упреком вздохнул Жирардан.
– Пойдемте поговорим в кухне, – сказал Мартан поверенному, беря его под руку. Там он закрыл дверь, подошел к низкому маленькому окну и глянул с подозрением на дождь, после чего резко задернул красную штору и пнул в сторонку белого кота, ускакавшего в темный угол, откуда мог за ними наблюдать. Затем Мартан подобрался поближе к поверенному и тихо сказал: – Старик оставил нам клад. Все объяснил за два часа до того, как помер. Будьте завтра утром в девять, станем копать. Даже промеж братьев всякое бывает. Нам нужен свидетель, – и добавил еще тише: – Прорва там, прорва, – и почти неслышно: – Уйма золота!
Когда они вернулись из кухни, Соланж подошла к Мартану.
– Завтра, – сказала она, – мы с Жени придем к тебе, приглядим за вашей матушкой и позаботимся о покойнике.
Пьер Жирардан и Мартан ушли, а Жени принесла Соланж и д’Анжервиллю еще по чашке кофе, после чего сразу отправилась наверх спать. Казалось, оба только и ждали этого мига – снова уединиться, однако ни та, ни другой не могли нарушить молчание, столь великая робость овладела ими. Наконец первой заговорила Соланж:
– Послушайте, дорогой, – сказала она, – я не хочу, поведав, что не люблю вас, отказать нам обоим в излияниях нежности, что делала до сего времени сносной горечь нашей жизни.
Д’Анжервилль взял ее за плечи, уложил в свои объятья… Соланж продолжила, и голос ее стал сладок, полон эха из детства:
– Что мне поделать с чарами? – Тут она внезапно посерьезнела и заговорила глубоким контральто: – Я в них верю – теперь верю. Слишком много у меня доказательств их существования.
– Существования чего? Расскажите мне, – сказал д’Анжервилль самым заботливым тоном, наименее иронически.
– Есть такая вещь – приворотная магия, любовные чары… Не осмеливаюсь говорить об этом ни с кем, иначе, боюсь, меня засмеют, но пора вам узнать о помраченьях в моей душе, чтобы страсть ваша утихла, из чистого уважения к ней, ибо вы знаете, что без вашей дружбы моя жизнь… – Губы д’Анжервилля коснулись ее лба у линии волос. – О, я знаю, мне никогда не следует бояться, что вы меня разочаруете! Но должна сказать вам, дорогой мой, что так же верно, как вы здесь, рядом, держите меня в объятьях, и то, что меня навещает граф Грансай. И его приходу всякий раз предшествуют многие знаменья, постепенно завладевающие всеми моими чувствами, – они их притупляют, связывают, и ничего я не могу с этим поделать… Так оно время от времени и охватывает меня… Это его пьянящее приближенье всегда отмечено неким столбняком. Затем все меняется, преображается, как по волшебству, куда бы ни смотрели мои полные слез глаза… Всякий раз начинается из ничего. Я вдруг замечаю, как хороши цвета у пера куропатки, и стоит мне подумать об этом пере, как память о нем заполняет меня наслажденьем столь неизъяснимым, но таким живым!.. После я могу думать о чем угодно – о хромолитографии сцены охоты, что висела на стене у меня в комнате, когда я была ребенком, – и тут же утешающие улыбки обветренных лиц всадников вызывают у меня неопределимое ощущение довольства, любви к жизни. Меня пронизывает трепет наважденья и восторга. И это лишь начало, далее все предметы, даже самые унылые и прозаические, будничные, преображаются день ото дня… Видите эту уродливую шоколадную скатерть? – сказала Соланж, взявшись рукой за материю, словно показывая отвратительную грубость цвета. – Так вот, когда я начинаю чувствовать, что скоро меня навестит Эрве, этот самый цвет глаза вдруг видят теплым, с золотистым оттенком, он светит из глубины этого коричневого… а этот гранатовый, что на мне, – он будто становится телесно-розовым. – Соланж вскинула взгляд. – Даже этот сводчатый потолок, обычно давящий на меня, как гробница, с «его» приходом обретает легкий голубоватый оттенок, как бледные акварельные небеса Тьеполо. – Соланж указала пальцем на рельеф, украшавший главную стену трапезной, и сказала: – Смотрите, Дик, видите – даже тело Христово, будто вырубленное топором, сплошь в прямых линиях, – так вот, перед посещением и оно становится гладким и притягательным, словно возлежащий святой Себастьян, а усыпальница кажется нежной, как юное дерево. И даже надпись, суровая, как сама смерть, больше не вызывает в моей душе страха, кой эти вырезанные буквы призваны сообщать. Это означает, что Эрве уже близко, что он идет ко мне! И никогда не во сне! Мне никогда, никогда не снятся сны! Всегда днем! Не важно, где, или когда, или в каких обстоятельствах. Это невозможно предугадать. Если б я хотя бы могла приготовиться к нему – но нет же! Он неумолим, несгибаем, и я, как пленница, должна сдаться наслажденью, что становится безжалостно и неотвратимо, как сама эта надпись, и я могу перевести ее так: «Любовь непреклонна и сурова».