Черниговка - Фрида Вигдорова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Саня не знает, на какой вопрос раньше отвечать. Я никак не могу поверить, что это он стоит передо мной. Но чего сейчас не бывает! Окликнул же меня в полутемном вагоне Владимир Михайлович! В другой раз отворилась дверь, и вошел Андрей. И настанет такой день – отворится дверь, и войдет Семен.
Владимир Михайлович знал, что Жуков будет здесь проездом. Он был в командировке на военном уральском заводе и теперь возвращался в часть. Он мог провести у нас двое суток – как это казалось много и как мало после девяти лет разлуки! Владимир Михайлович хотел сделать мне сюрприз удивить неожиданностью – жаль! Как хорошо ждать счастья думать: вот еще день прошел, еще, а завтра… Это завтра наступило внезапно – но все равно, и так хорошо! Мне казалось – никогда я не знала ни усталости, ни горя. Я открыла дверь и крикнула кому-то, кто мелькнул на нижних ступеньках лестницы:
– Ребята, Саня Жуков приехал!
Через минуту отворились двери, из столовой, из спален – отовсюду бежали ребята. Саня был удивлен и тронут – он не думал, что о нем знают нынешние, никогда не жившие в Березовой Поляне. Но ребята знали: Владимир Михайлович рассказал о каждом. Он оставался в Березовой после нас и бережно помнит всех. Он и о людях далекой древности умеет рассказать так, словно был с ними запросто знаком. А уж с теми, кого любит, он никогда не расстается – они, находясь за тысячи верст от него, все равно с ним. И после его рассказов всегда кажется, будто ты и сам знаешь всех, кто ему дорог. Поэтому для наших нынешних ребят имена Жукова, Стекловых, Пети Кизимова не чужие.
Мы с Саней спустились в столовую, куда тотчас же сбежались все остальные. Невольно я отыскала глазами Женю и опять подумала о том, что пришло мне в голову еще тогда, в первую встречу с ним, и потом думалось не раз: как они похожи! Некрасивые, неправильные лица, привлекающие чудесным слиянием ума и доброты, воли и энергии.
– А за что у вас орден? – спросил Борщик, пробравшись поближе к Сане.
– За нетерпение. Первый бросился в атаку, но ты не думай, что от храбрости, просто терпенье лопнуло, не мог ждать. Не мог, и все тут!
Борщику не нравится такое объяснение, ему бы хотелось какого-нибудь настоящего героического поступка – чего-нибудь такого… необыкновенного! «Терпенье лопнуло» – разве это подвиг? Но ребята смеются и обступают Жукова еще теснее.
Когда-то он сам принимал гостей в нашем доме. Он хорошо это делал! Сейчас ребята ведут по дому его, нашего гостя, показывают газету, спальни, мастерские. Потом Наташа говорит:
– А хотите посмотреть маленьких?
Вот этого бы не надо! Но Саня накидывает шинель, Наташа – пальтишко, и они идут через двор, пересекают улицу, входят в дом. Я люблю водить гостей к малышам, но тут я не могу. Я не спросила, нашел ли Саня жену и дочку. Ведь если бы он что-нибудь узнал, он, едва переступив порог, сказал бы: «Нашел!» И я сразу поняла бы, о чем он говорит. А он словом не обмолвился, значит, вестей нет. И поэтому я не хочу видеть, как он будет смотреть на чужих ребятишек. Я стою у окна и жду, когда они с Наташей снова выйдут на крыльцо. Мне кажется, они не идут очень долго. Уж конечно, Валентина Степановна должна про каждого рассказать. Она непременно доложит, как мы не отдали Павлика. Заставит послушать, как поет Алеша. И, конечно, она расскажет, как мы нашли Катенькиного отца. И, конечно, Саня не захочет ее обидеть и будет все слушать. Слушать и думать о своем…
Вечером на Закатной улице мы сидим за столом. Андрей смотрит на Саню настороженно – так приглядываются друг к другу незнакомые мальчишки: кто ты таков?
А Саня будто видел его только вчера. Они ровесники, но Жуков выглядит гораздо старше. У него тяжелые, усталые веки, и седина, и горькая складка у губ. На лице Андрея пережитое не оставило следов – оно почти юношески чистое, только холодноватое точно высечено из камня.
Глядя на Лену, Саня говорит то же, что сказал Андрей, впервые придя сюда:
– Вот только по Леночке и видишь, сколько воды утекло.
Он пристально смотрит на Антошу. Я знаю, он ищет сходства, хочет найти черты другого малыша… Случается, я и сама ищу их… Но Антоша совсем другой… Только глаза такие же черные и круглые, как были у Костика.
Андрей и Саня перебрасываются короткими вопросами:
– Отвоевался, значит?
– Отвоевался… Без ноги.
– Да… Ногу потерял… А я, брат, жену и дочку.
Лена и Зося, страдая, смотрят на Андрея, но он молчит.
– Стеклов тоже отвоевался, – продолжает Саня. – Тяжелое ранение в голову. Он пока что в Сибири, в эвакогоспитале, санитаром. А Павлушка на фронте. Разумов в авиационном институте. Инженер будет! А ты? Уехал и потом ни разу не написал – куда это годится!
– Я писем писать не умею, – отвечает Андрей.
«Как же, не умеешь!» – ясно читаю я на лице у Лены.
– А помните, Галина Константиновна, Ганса и Эрвина? – вспоминает вдруг Саня. – Где-то они сейчас? Неужели воюют с нами?
– Ну нет, – говорит Андрей. – Скорее всего, в тюрьме. Или не дожили…
…На другой день Саня поднимается ни свет ни заря и уходит в город. Возвращается он к обеду. Он побывал в военкомате, райкоме, райсовете. Он принес мне и Лене валенки, Владимиру Михайловичу – полушубок.
– Сразу же удалось ордер отоварить. А ребятам вот – вместо обуви ордера. Их размеров нет – ни Егора, ни Тосика.
– Да зачем ты это?!
– А как же? Семья фронтовика. И в райсовете я сказал вашему Буланову… Одним словом, сказал. Напомнил. Он ничего, отнесся с полным уважением. – Саня оборачивается к Андрею. – Ты ему не давай забывать. Напоминай. Он, знаешь, нуждается, чтоб напомнили. И малость пригрози – газетой или еще как-нибудь. Я заметил, на него это производит впечатление. Он у вас такой… впечатлительный.
Поздней ночью мы провожаем его на вокзал – я и Андрей.
Последние минуты перед уходом поезда – бестолковые, тревожные. Молчание давит, слова всё не те, что надо. Мне кажется, Саня хочет что-то сказать. И я не ошиблась.
– Галина Константиновна. Вы знаете… У меня ни кола ни двора… Никто нигде меня не ждет… Вот несколько писем… и все. Я два беру с собой. А остальные возьмите. Пускай лежат у вас. Я буду знать, что мое имущество меня дожидается. Что смотришь, Андрей? Скажешь, глупо?
– Ничего я не скажу. – Андрей отворачивается.
Вагон дергается, и Жуков вскакивает на подножку. Я целую его уже на ходу поезда. Он машет рукой, я бегу следом и едва не срываюсь с платформы. Чьи-то руки удерживают меня, и, как сквозь туман, доносится голос Андрея:
– Ну, как же так можно, чуть не упали!
Я иду домой, ослепшая от слез. Провожая, я теряю. Моему испуганному сознанию кажется, что это навек. Провожая одного, я провожаю всех. Оплакивая одного, оплакиваю всех. Нет Феди… Иры… Васи… А что еще ждет нас, пока длится война. Но об этом нельзя, нельзя думать…
* * *Заозерск. Незаметная улица. Детдом.
Карабановой Галине Константиновне.
Здравствуйте, Галина Константиновна, вот я и отвоевался. Вроде бы обе ноги при мне, а если по-другому посмотреть – без ног я. В госпитале обе ступни отрезали. А я тракторист. Что теперь делать? Буду думать. Может, что и надумаю.
Когда вышел я из госпиталя, имел намерение приехать к вам на Урал. Дома-то у меня другого нет. А потом иначе решил: поеду в Черешенки. Погляжу. И вам, если спросите, будет про что рассказать. Ну, приехал. Иду полем – ни души. Пусто, голо. Кладбище и кладбище. Подошел к Черешенкам. Поверите ли, все село как на большом костре сгорело. Одна хата стоит, и та без крыши. Крайняя. Помните, где Вышниченко яблоки воровал, а потом мы с Василем да Семен Афанасичем забор латали. И почитай у каждого погорелого места – народ. Кто с Сибири, с Урала воротился, кто из лесу, из землянок повыходил. И зачем воротились, ведь ни кола ни двора, ничего не осталось, а вот тянет и тянет на старое место – почему так Галина Константиновна?
Иду я, ковыляю, а сам боюсь, что и нашего дома больше нет. Потом вижу – стоит дом. Цел. Подхожу – окон нет. Рамы выворочены с мясом. И внутри пусто. Одно пианино стоит, а крышка вся пулями исклевана. Вот бы Ш урка Митриев поглядел. На полу мусор всякий. Тихо до того, аж в ушах звенит: Гляжу, в углу книг наворочено – рваные, грязные. Кубики валяются – на них когда-то Настя с Леной читать учились. Василь мастерил. И еще большой лист бумаги в трубку свернут. Развернул – газеты наши. Старые-престарые. Ну, сел я, конечно, на пол и стал глядеть – и рисунки наши, верите ли, Галина Константиновна, так все и осталось. Держу я эту газету и не понимаю: что ж такое? Война. Сколько людей в землю полегло. Васю убило, и Федька Крещук убитый. А бумага эта целая. Всех пережила. Ведь вот что бывает, Галина Константиновна. Если в книгу вставить такой случай – не поверят, скажут, выдумка. Вот ведь что. Это ведь не иначе, как слово мне доброе сказать – не унывай, мол, Мефодий.
Вспомнил я первый день, как Семен Афанасич нас привел, сам чуть не плачу. А все-таки мне самому понятно: от того времени в жизни моей разница очень большая. Как-никак в люди вышел. Как-никак. И воевал не хуже других.