Прыжок за борт - Джозеф Конрад
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я попытался его удержать, но с мягким упорством он не обращал ни малейшего внимания на мои нетерпеливые вопросы.
— Она здесь, она здесь, — повторял он в смущении. — Они сюда приехали два дня назад. Такой старик, как я, посторонний… Sehen sie…[18] немного может сделать… Проходите сюда… Молодые сердца не умеют прощать…
Я видел, что он глубоко огорчен.
— Сила жизни в них, жестокая сила жизни… — бормотал он, показывая мне дорогу; я следовал за ним, взволнованный и раздосадованный, теряясь в догадках. У дверей гостиной он меня остановил.
— Он глубоко ее любил, — сказал он полувопросительно, а я только кивнул, чувствуя такое горькое разочарование, что не решался заговорить.
— Как ужасно! — прошептал он. — Она не может меня понять. Я — только посторонний старик. Быть может, вы… вас она знает. Поговорите с ней. Мы не можем этого оставить… Скажите ей, чтобы она его простила. Это ужасно…
— Несомненно, — сказал я, раздраженный тем, что ничего не понимаю. — Но вы-то ему простили?
Он как-то странно на меня посмотрел.
— Сейчас услышите, — ответил он и, раскрыв дверь, буквально втолкнул меня в комнату.
Вы знаете большой дом Штейна и две огромные приемные, — нежилые и для жилья непригодные, полные предметов, на которых, казалось, никогда не останавливался взгляд человека? В самые жаркие дни там прохладно, и вы входите туда, словно в подземелье. Я прошел через первую приемную, а во второй увидел девушку, сидевшую у конца большого стола красного дерева; голову она опустила на стол, а лицо закрыла руками. Навощенный пол, словно полоса льда, тускло отражал ее. Тростниковые шторы были спущены, и сумеречный свет в комнате казался зеленоватым от листвы снаружи; сильный ветер налетал рывками и колебал длинные драпри у окон и дверей. Ее белая фигура была словно вылеплена из снега; подвески большой люстры звенели над ее головой, как блестящие льдинки. Она подняла голову и следила за моим приближением. Я чувствовал озноб, словно эти большие комнаты были ледяным приютом отчаяния.
Она сразу меня узнала; я остановился и посмотрел на нее в упор.
— Он меня покинул… — сказала она спокойно. — Вы всегда нас покидаете… во имя своих целей…
Лицо ее осунулось; казалось, вся воля к жизни сосредоточилась в ее сердце.
— Умереть с ним — было бы легко, — продолжала она и сделала слабый усталый жест, словно устраняя непонятное. — Он не пожелал. Как будто спустилась на него слепота… А ведь это я с ним говорила, я перед ним стояла, на меня он все время смотрел! Ах, вы жестоки, вероломны, нет у вас чести и нет жалости! Что делает вас такими жестокими? Или вы все безумны?
Я взял ее руку, не ответившую на пожатие; когда я ее выпустил, она беспомощно повисла. Это равнодушие, более жуткое, чем слезы, крики и упреки, казалось, бросало вызов времени и угнетению. Вы чувствовали: что бы вы ни говорили, слова ваши пройдут мимо немой и тихой скорби.
Штейн сказал: «Вы услышите». Я услышал все. С ужасом прислушивался я к ее монотонному усталому голосу. От нее ускользал подлинный смысл того, что она говорила, и ее великое раздражение исполнило меня жалости к ней и… к нему. Словно пригвожденный к полу, я стоял, когда она замолчала. Опираясь на руку, она смотрела прямо перед собой жесткими глазами; врывался ветер, подвески люстры по-прежнему позвякивали в зеленоватом полумраке. Она шептала, как будто разговаривая сама с собой.
— А ведь он смотрел на меня! Он мог видеть мое лицо, слышать мой голос! Когда я сидела у его ног, прижавшись щекой к его коленям, а его рука лежала на моей голове, — жестокость и безумие уже были в нем, дожидаясь часа. Час настал!.. Солнце еще не зашло, а он уже не мог меня видеть, — стал слеп, глух и безжалостен, как и вы все. Он не дождется моих слез. Никогда! Ни одной слезы. Я не хочу! Он ушел от меня, словно я для него была хуже, чем смерть. Он бежал, как будто его гнало какое-то проклятие, услышанное во сне.
Ее остановившиеся глаза, казалось, искали образ человека, которого сила мечты вырвала из ее объятий. Она не ответила на мой безмолвный поклон. Я рад был уйти.
В тот же день я еще раз ее увидел. Уйдя от нее, я пошел искать Штейна, которого в доме не оказалось; с гнетущим сердцем я вышел в сады — в знаменитые сады Штейна, где вы можете найти любое растение и дерево тропических равнин. Я пошел по течению реки и долгое время сидел на скамье в тени, близ пруда, где шумно ныряли какие-то водяные птицы с подрезанными крыльями. Ветви деревьев казуарина за моей спиной слегка шелестели, напоминая шум сосен на моей родине.
Этот печальный и тревожный звук был подходящим аккомпанементом к моим размышлениям. Она сказала, что его увела от нее мечта, — нечего было ей ответить. Да, казалось, такой вине нет прощения. И, однако, разве человечество не повинуется слепо мечте о своем величии и могуществе, — мечте, которая гонит его на темные пути великой жестокости, великого самопожертвования? А что есть в конце концов погоня за истиной? Поднявшись, чтобы идти назад, к дому, я заметил в просвете между деревьями черное пальто Штейна и очень скоро, за поворотом тропинки, наткнулся на него, гуляющего с девушкой. Ее маленькая рука легко покоилась на его руке. На нем была широкополая панама; он склонялся над девушкой по-отечески, седой, с сочувственным и рыцарским уважением. Я отошел в сторону, но они остановились передо мной. Он смотрел вниз. Девушка, стройная и легкая, глядела куда-то мимо меня черными ясными остановившимися глазами.
— Schrecklich! — прошептал он. — Ужасно! Что тут можно поделать?
Казалось, он взывал ко мне, но еще сильнее подействовали на меня ее молодость, долгие дни, ждавшие ее впереди; и вдруг, сознавая, что ничего сказать нельзя, я ради нее произнес речь в его защиту.
— Вы должны его простить, — закончил я. И мой голос показался мне глухим, затерянным в безответном глухом пространстве. — Все мы нуждаемся в прощении, — добавил я через секунду.
— Что я сделала? — спросила она почти неслышно.
— Вы всегда ему не доверяли.
— Он был такой же, как и другие, — медленно проговорила она.
— Нет, не такой.
А она продолжала ровным бесчувственным голосом:
— Он был лжив.
Тут вмешался Штейн.
— Нет! Нет! мое бедное дитя…
Он погладил ее руку, пассивно лежащую на его рукаве.
— Нет! Не лжив! Честен! Честен! — Он старался заглянуть в ее окаменевшее лицо. — Вы не понимаете. Ах, почему вы не понимаете?.. — И затем, обращаясь ко мне, бросил: — Ужасно! Когда-нибудь она поймет.
— Вы ей объясните? — спросил я, пристально на него смотря.
Они пошли вперед.
Я следил за ними. Подол ее платья волочился по тропинке. Черные волосы были распущены. Она шла, прямая и легкая, подле высокого, медленно шагавшего старика. Длинное пальто Штейна прямыми складками спускалось с его плеч. Они скрылись из виду за той рощей (может быть, вы не забыли), где растут шестнадцать разновидностей бамбука. Я был зачарован красотой этой поющей рощи, увенчанной остроконечными листьями и легкими кронами; меня приводила в восторг эта легкость и мощь, напоминающая голос бездумной жизни. Помню, я долго на нее смотрел и медлил уйти, как человек, прислушивающийся к успокоительному шепоту. Небо было жемчужно-серое. То был один из тех пасмурных дней, таких редких на тропиках, когда надвигаются воспоминания — воспоминания об иных берегах, иных лицах.
В тот же день я вернулся в город, захватив с собой Тамб Итама и другого малайца, на судне которого они в страхе бежали от страшной катастрофы. Потрясение, казалось, совершенно их изменило. Великую страсть девушки оно обратило в камень, а угрюмого молчаливого Тамб Итама сделало чуть ли не разговорчивым. Угрюмость его уступила место недоуменному смирению, словно он видел, как в минуту опасности могущественный амулет оказался бессильным. Торговец Буги, робкий человек, ясно изложил то, что знал. По-видимому, оба были подавлены чувством великого удивления перед тем, чего не могли понять.
Этой фразой и подписью Марлоу заканчивалось письмо. Тот, кому оно было адресовано, прибавил света в лампе. Одинокий над вздымающимися крышами города, словно смотритель маяка над волнами, обратился он к страницам рассказа.
ГЛАВА XXXVIII
Как я уже упоминал, все это дело начал человек по имени Браун, — такова была первая строка повествования Марлоу. — Вы избороздили Тихий океан и, конечно, о нем слышали. Он был типичным негодяем на австралийском берегу. Причина не в том, что он часто там показывался, а в том, что всегда являлся героем всех мошеннических историй — историй, какими угощают приехавших с родины. Самой безобидной истории из тех, о которых толкуют от мыса Йорк до бухты Эден, вполне достаточно, чтобы повесить человека, если рассказать ее в подобающем месте. Рассказчики никогда не забывали упомянуть, что есть основания предполагать, будто он был сыном баронета. Так или иначе, но факт тот, что он дезертировал с английского судна в первые дни золотой лихорадки, а через несколько лет о нем заговорили как о чудовище, терроризирующем ту или иную группу островов Полинезии.