...И помни обо мне(Повесть об Иване Сухинове ) - Афанасьев Анатолий Владимирович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да не тушуйся ты, как красная девица, я тебя не сватаю. Говори, не обижу. Мне скоро деньжат пришлют.
— Плетьми вас всех сечь велено! Кому сколь положено. Сказывали, тебе четыреста горячих накладут. И клейма поставят.
Сухинов сел, ошалело распахнул очи.
— Меня плетьми нельзя, чего мелешь! Я офицер, награды имею!
Мужик поднял кружку, ехидно, со злорадством хмыкнул.
— Кому это дело, что офицер? Велено, — значит, отпустят сполна. Не мы судили. А плетей, конечно, никто не любит — ни мужик, ни дите малое. Тем боле — барин. Да на все воля божья!
Сухинов обессиленно откинулся на спину, отяжелел, под ребрами гнев зашевелился, как брусок раскаленный. Губы его неслышно задвигались, точно он хотел крикнуть, да не мог.
Он одно понимал: нет на свете такой плети, которая по его спине пройдется. И не будет никогда.
Комиссия по делу зерентуйского заговора действительно приговорила Сухинова к наказанию кнутом и к выжиганию на лице клейма, но Лепарский, спеша воспользоваться предоставленным ему монархом правом, изменил приговор. Он начертал: Сухинова, ни в чем не признавшегося, а также Голикова, Бочарова, Михайлова и еще двоих — расстрелять. Написав это, Лепарский вдруг засомневался: а может, следовало бы расстрелять либо перевешать и всех остальных, а может, надо казнить одного Сухинова, дабы отличить вину дворянина от вины смердов?
Так сложно прикидывал генерал Лепарский, но — удивительно! — какая-то часть его существа, сохранившаяся в нем еще с юных, прекрасных лет, словно насмешливо наблюдала за ним со стороны, и он слышал в себе странно звучавшие слова: «Милый мой, погляди, в кого ты превратился к своим преклонным годам! В палача? В лютого душителя? Погляди, как ты жестоко унижен и оскорблен!»
О, не впервые этот чуткий голос пробуждался в нем в самый неподходящий момент и ввергал его в ад. И тут ему стало плохо. У него случился сердечный приступ. Полночи его отхаживали грелками и подогретым красным вином. Знать тайны монаршего сердца ему, разумеется, не было дано, поэтому он оставил все, как по наитию накатило, — Сухинова под пулю и с ним еще пятерых, остальных сечь кнутом до живого мяса.
Иван Сухинов об изменении приговора не знал.
Он с трудом дождался ночи, больше не пытаясь уснуть. Ум его был светел и бодр. Мышцы налились прежней силой. Время двигалось медленно. Пока перестали грохотать шаги за дверьми, пока угомонились заключенные в соседней камере — прошла целая вечность. Сухинов волочил ноги по камере, укладывался лежать, снова вскакивал. Печально он подумал, что не осталось на земле места, где могли бы его ждать. Отец? Братья? Кроме лишнего горя в их и без того несладкую жизнь, он ничего не принес. Товарищи? Может, они и вспоминали о нем, но, скорее всего, с осуждением. И их он чуть не вовлек в пучину погибели. Женщины? Они и раньше мелькали в его воспоминаниях безликими тенями. Он тянулся к ним руками, но не умом, да, пожалуй, и не сердцем. Он все имена теперь забыл. Даже ту, самую желанную, последнюю — забыл, как звали. Не продлив свой род, кому он нужен. А кто нужен ему? Этот вопрос нашел какой-то тусклый отклик в его нахмуренной душе. «Никто мне не нужен, — даже удивился Сухинов. — Никого не хочу видеть. Может быть, потом, там… Если есть это там?»
Что, пора? Он повернулся на бок, сел. Достал бумажку с мышьяком. Аккуратно отсыпал на ладонь. Порошок не имел веса, и в темноте он еле различал беловатую кучку. Примерно одна треть того, что у него имелось. «Не просыпать бы», — подумал. Запрокинул голову и бережно слизнул с ладони яд. С усилием стал глотать. Рот одеревенел и наполнился противной липкой слизью. Торопясь, он потянулся за кружкой. Запил — и ужаснулся. Воды в кружке оставалось на донышке. Без воды остальное не проглотить. Вырвет. Звать часового ночью — бесполезно.
Наверное, и этого хватит, решил Сухинов. Завернул пакетик в тряпицу и спрятал под рубаху. Потом лег и стал ждать. С любопытством прислушивался к себе. Он знал, что яд подействует не сразу, и умирать предстоит долго, может быть, несколько часов. «Поспеть бы до утра, — подумал Сухинов. — Чтобы не видеть напоследок вокруг эти мерзкие рожи!»
Неожиданно его сморило. Он уснул крепко и без сновидений, как человек, выполнивший трудную и важную работу. Над его огрузневшей головой витали тихие ангелы сна. Так бы и не просыпаться ему более. Так бы и уйти без страданий в иные миры, где надеялся повидать он Сергея Ивановича и прочих и перекинуться с ними словцом.
Он очнулся от болезненной судороги, перехватившей грудь, поднявшей его с лежака. Чудовищным усилием дотянулся до темного дальнего угла, там его выворотило наизнанку. Слишком крепок был еще его организм, чтобы безропотно принять отраву и покориться ей. Дрожащий, мокрый от холодного пота лежал он, дыша глубоко и трудно. Думал лишь о том, чтобы случайно не вскрикнуть, не привлечь внимания часовых. Три раза его выворачивало, после стало легче. Он надеялся, что это конец. Нащупал пульс, сердце почти не билось. Дыхание сделалось поверхностным, сиплым. «Слава богу! — думал Сухинов. — Слава богу!» Он радовался, что обманул палачей, сумел от них так ловко вырваться. Редкие и несильные спазмы пробегали по телу. Он им радовался, как предвестникам скорого избавления. К утру опять задремал ненадолго, а проснувшись, почувствовал себя значительно лучше. Нигде ничего не болело, только ознобная слабость не давала поднять руки. Шевелиться было и то лень.
Дикая злоба им овладела. Он сжал зубы и зарычал. Низко над полом стелился глухой утробный звук, хлюпающий и зыбкий. Но тут он вспомнил, что порошка еще много.
— Ладно! — сказал он вслух. — Это всего лишь небольшой привал перед дальней дорогой.
Утром ему принесли воды и хлеба.
— Ты чего такой вроде синий весь? — поинтересовался стражник. — Занемог, что ли?
— Побудь на моем месте, — ответил Сухинов. — А я на тебя погляжу.
— Не надо было бунтовать.
— Кабы ты раньше упредил.
Стражник уловил легкий запах чеснока, но решил, что ему померещилось. Откуда здесь быть чесноку? Его по всей каторге днем с огнем не сыщешь.
Теперь Сухинов был осторожнее. Он придумал такую штуку. Выковырял из хлеба мякиш, размял со слюной, раскатал на тоненькие пластиночки. Порошок заворачивал в хлебные шарики и глотал эти пирожки один за другим, почти не тратя воду. Уж потом, употребив весь яд, сверх всего досыта напился.
Кинжальные, секущие боли начались через несколько часов, ближе к вечеру. Чтобы не стонать, он кусал одеяло, мычал, загоняя звук вовнутрь, в череп. Приступы рвоты сменялись продолжительными конвульсиями, после которых тело становилось твердым, как полено. Он корчился, громоздился на полу, ранил себя оковами, извозился в зеленой блевоте — весь не человек уже, а сгусток кошмара. Никаких мыслей в нем не осталось, и лишь в короткие минуты затишья он успевал с облегчением подумать, что это уж точно — конец, аминь!
Однажды сознание его померкло на секунду, и он завопил, но тут же очнулся, успев услышать свой крик, ухватив его за гудящий хвост, и не поверил, что так может кричать человек. «Это мне померещилось! — подумал Сухинов. — Это не я выл. А я тихо и спокойно помираю, никого не тревожа». Засов с той стороны двери ржаво лязгнул, и в камеру вошли двое охранников. Лиц он не видел, два белых круглых зева устремились на него.
— Ты чего, барин, спятил? Чего людей пугаешь?
Он ответил по возможности твердо:
— Принесли бы водицы, братцы! Жар у меня. К утру, надо думать, отлежусь.
— Ну гляди, не озоруй!
Воды ему принесли, и он прильнул к кружке, с наслаждением цедя влажный холодок. Теперь он различил одно лицо, похожее на куст, знакомое лицо.
— Слушай, а ты не Давыдов из пятой роты?
Гогот. Но в глазах знакомого человека сочувствие.
— Спи давай, Сухинов! Во сне полегчает.
— Ага, Давыдов, хорошо, братец. Если я кричать буду, ты ко мне не ходи, не трудись. Я во сне часто кричу. Принеси еще водички и ступай.