Золотая коллекция классического детектива (сборник) - Гилберт Честертон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Доктор, который слушал очень внимательно, немного склонив набок голову, посмотрел на священника, сказал: «Хорошо» и ушел в кабинет, закрыв за собой дверь.
– Фламбо, – обратился отец Браун к другу, – на террасе – скамейка. Пока идет дождь, давайте посидим там, покурим. Вы мой единственный друг в этом мире, и я хочу поговорить с вами… Или помолчать.
Они удобно устроились под навесом, отец Браун против своего обыкновения принял предложенную сигару и стал молча курить, пока неистовый дождь отчаянно грохотал по крыше.
– Друг мой, – наконец заговорил он, – это очень странное дело. Очень странное.
– Да уж, – согласился Фламбо, поежившись.
– И вы, и я, мы оба считаем его странным и все же подразумеваем совершенно противоположное. Разум современного человека неизменно путает два различных понятия: удивительное и сложное. Это наполовину объясняет сложность понимания чудес. Чудо поражает, но суть его проста. Она проста, потому что это чудо. Это сила, идущая непосредственно от Бога (или дьявола), а не опосредованно через природу или волю человека. Вы находите это дело удивительным, потому что видите в нем чудо, магию злого индуса. Поймите, я не говорю, что здесь нет ничего сверхъестественного или дьявольского. Только Господу и дьяволу известно, что заставляет людей грешить, но в отношении того, что случилось сегодня здесь, вот моя точка зрения: если, как вы считаете, во всем виновата магия, то, что произошло, можно считать чудом, однако дело это нельзя назвать таинственным… То есть суть его проста. Но главной особенностью чуда является то, что суть его таинственна, а способ воплощения прост. Способ воплощения нашего дела противоположен понятию простоты.
Приутихший было дождь снова набрал силу, послышались отдаленные раскаты грома. Отец Браун стряхнул пепел с сигары и продолжил:
– Особенности этого дела можно назвать извращенными, жуткими, запутанными, такие качества не присущи прямым ударам небес или ада. Как по петляющему следу узнают змею, так я по запутанному следу вижу человека.
На мгновенье приоткрылся чудовищный белый глаз молнии, потом небеса снова сомкнулись, и священник заговорил снова:
– Из всех неправильностей этого дела самой неправильной неправильностью была форма того листка бумаги. Она была даже неправильнее кинжала, который отнял жизнь у Леонарда Куинтона.
– Вы имеете в виду записку, которую он написал перед самоубийством? – спросил Фламбо.
– Я имею в виду тот лист бумаги, на котором Куинтон написал: «Я принял смерть от собственной руки», – ответил отец Браун. – У этого листа была неправильная форма, мой друг. И более неправильной формы я еще не видел в этом жестоком мире.
– Но у него всего-то был отрезан уголок, – удивился француз. – У Куинтона все бумаги обрезаны подобным образом.
– Это очень странный образ, – промолвил его друг, – и по моему разумению, недобрый. Послушайте, Фламбо, этот Куинтон (упокой, Господи, его душу!) был не самым воспитанным человеком, но в душе он был художником, настоящим художником, и умел обращаться не только с пером, но и с карандашом. Почерк его трудно прочитать, но он был уверенным и красивым. Я не могу доказать того, что говорю, я ничего не могу доказать. Но я голову готов дать на отсечение, что он никогда не отрезал бы от листа бумаги такой маленький отвратительный кусочек. Если бы ему нужно было обрезать бумагу для каких-то целей, скажем, чтобы поместить ее куда-нибудь, или согнуть, не важно, он бы сделал ножницами совсем другой надрез. Вы помните контур? Это был некрасивый, уродливый контур. Неверный контур. Вот такой, помните?
И он стал так быстро чертить в темноте горящей сигарой неправильной формы прямоугольники, что Фламбо они действительно показались похожими на огненные письмена в ночи… Письмена, о которых говорил его друг. Письмена, прочитать которые невозможно. Письмена, которые таят в себе угрозу.
– Но, – промолвил Фламбо, когда его друг опять сунул сигару в рот, откинулся на спинку скамейки и стал смотреть на крышу, – если предположить, что ножницами воспользовался кто-то другой… Как он мог, отрезав уголок от листа бумаги, заставить Куинтона покончить с собой?
Продолжая рассматривать крышу, отец Браун вынул изо рта сигару и произнес:
– Никакого самоубийства не было.
– Как? – изумился Фламбо. – Тогда с какой стати он в нем признался?
Священник снова подался вперед и, уперевшись локтями в колени, посмотрел себе под ноги. Голос его прозвучал тихо, но отчетливо:
– Он не признавался в самоубийстве.
Фламбо вынул изо рта сигару.
– То есть вы хотите сказать, что записку подделали?
– Нет, – сказал отец Браун, – ее написал Куинтон.
– Приехали! – начиная раздражаться, вскричал Фламбо. – Значит, Куинтон написал: «Я принял смерть от собственной руки» собственной рукой на чистом листе бумаги, верно?
– На бумаге неправильной формы, – спокойно уточнил священник.
– Да пропади она пропадом, эта форма! – взорвался Фламбо. – При чем вообще тут форма?
– Там было двадцать три порезанных листа, – нисколько не смутившись, продолжил Браун, – и только двадцать два уголка. Из этого следует, что один уголок был уничтожен. Возможно, уголок от листа с запиской. Вас это не наводит ни на какие выводы?
Фламбо просиял.
– Там было написано что-то еще! – воскликнул он. – Куинтон написал еще несколько слов. Что-то вроде «Вам скажут, что я принял смерть от собственной руки» или «Не верьте, что…».
– Теплее, как говорят дети, – сказал его друг. – Только ширина отрезанного кусочка – полдюйма, не больше. На нем не хватило бы места и для одного слова, что уж говорить о трех. Что по размеру едва ли большее запятой мог захотеть оторвать от текста человек, задумавший зло, чтобы снять с себя подозрения?
– Ума не приложу, – подумав, признался Фламбо.
– Как насчет кавычек? – спросил отец Браун и выбросил сигару. Красный огонек падающей звездой улетел далеко в темноту.
Его друг сидел, словно воды в рот набрал, и отец Браун, терпеливо, как учитель, возвращающийся к азам науки, продолжил:
– Леонард Куинтон был сочинителем и, что называется, витал в облаках. Он писал повесть о восточной магии и гипнозе. Он…
В этот миг дверь у них за спинами быстро открылась, и из нее шагнул доктор. Он был в шляпе. Вложив длинный конверт в руки священника, он сказал:
– Вот документ, который вы просили. А мне пора домой. Прощайте.
– Всего доброго, – произнес отец Браун, провожая взглядом доктора, который торопливым шагом уходил в темноту по направлению к калитке.
Из-за оставшейся открытой двери на террасу падал узкий сноп света от газовой лампы. Отец Браун распечатал конверт, поднес письмо к свету и прочитал следующее:
«Дорогой отец Браун! Vicisti, Galilaee[21]. Иными словами, будьте вы прокляты с вашей наблюдательностью. Неужели во всей этой вашей поповской болтовне действительно что-то есть?
Я – человек, который с детства верил в Природу и во все естественные функции и инстинкты вне зависимости от того, как их называют люди – нравственными или безнравственными. Задолго до того, как стать врачом, еще учась в школе и держа у себя мышей и пауков, я верил, что быть простым животным – это лучшее, что только есть в мире. Но сейчас вера моя пошатнулась – я верил в Природу, а оказалось, что Природа может предать. Возможно ли, чтобы в ваших бреднях в самом деле что-то было? Я уже ничего не понимаю.
Я любил жену Куинтона. Что тут плохого? Природа вселила в меня это чувство, и разве не любовь движет миром? Я искренне верил, что она будет более счастлива с чистым животным, таким как я, чем с этим маленьким, не знающим покоя безумцем. В чем я был не прав? Я всего лишь рассматривал факты, как и полагается человеку науки. Со мной она была бы счастливее.
Моя собственная вера не запрещала мне убить Куинтона (отчего выиграли бы все, в том числе и я). Но как здоровое животное, я не хотел причинять вред себе, поэтому решил, что сделаю это только в том случае, если буду полностью уверен, что выйду сухим из воды. Сегодня утром я увидел такую возможность.
Сегодня я трижды заходил в кабинет Куинтона. Первый раз, когда я к нему зашел, он говорил только о своем новом странном рассказе „Исцеление святого“, в нем один индийский отшельник силой мысли заставил английского полковника наложить на себя руки. Он даже показал мне несколько последних страниц рукописи и прочитал последний абзац, что-то вроде „Покоритель Пенджаба, превратившийся в пожелтевший скелет, хотя все еще огромный, сумел приподняться на локте и прошептать на ухо племяннику: ‘Я принял смерть от собственной руки, но я – жертва убийства!’“ По какой-то невообразимой случайности последние слова оказались написаны наверху новой страницы. Я вышел из кабинета и, охваченный страшным волнением, направился в сад.
Пока мы обходили дом, произошли еще два события, которые были мне на руку. Вы заподозрили в недобрых замыслах индуса и нашли кинжал, которым тот, вполне вероятно, мог воспользоваться. Под благовидным предлогом я завладел кинжалом, вернулся в кабинет Куинтона и напоил его снотворным. Он не хотел разговаривать с Аткинсоном, но я убедил его подать голос и успокоить этого простофилю по одной причине: мне требовалось доказательство того, что Куинтон был все еще жив, когда я выходил из его комнаты во второй раз. Куинтон лег в оранжерее, а я вышел в кабинет. У меня ловкие руки, поэтому через полторы минуты все было готово. Начало рассказа Куинтона я бросил в камин, где бумаги и сгорели. Потом я подумал, что нужно избавиться от кавычек (на предсмертной записке они были не к месту), и попросту отрезал уголок бумаги. Потом для большего правдоподобия так же обрезал остальные листы. После этого я ушел, оставив предсмертную записку на столе в кабинете, а Куинтона, засыпающего, но живого, – на диване в оранжерее.