Страницы моей жизни - Моисей Кроль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не скажу, чтобы эта туманная буддийская философия тогда произвела на меня особенно сильное впечатление, но тон и манера, с которыми Номтоев излагал мне основы буддизма, экстаз, которым он зажегся, меня глубоко поразил. Я ясно чувствовал, что Номтоев с гордостью и благоговением ввел меня в священный для него лабиринт буддийской религиозной философии. И невольно я тогда сравнил проповедь Номтоева с беседой, которую я имел с одним моим родственником, когда мне было лет пятнадцать-шестнадцать.
Этот родственник был пламенным хасидом. Жил он постоянно в Палестине и приехал в Россию для сбора денег в пользу бедных палестинских евреев. Посетил он также моих родителей, живших тогда в Житомире. Когда он меня увидел в гимназическом мундире с «блестящими пуговицами», он был буквально потрясен.
– Как, – воскликнул он, – ты Моисей, сын Сары Хьены (моя покойная мать тоже была глубоко верующей «хасиде»), ты гимназист! Это непростительно! Ты еврей и должен быть настоящим евреем. Недаром тебе дали имя знаменитого кобринского цадика. Я должен тебя поставить на правильный путь. Ты должен покаяться и стать набожным евреем.
– Я если я не хочу покаяться? – спросил я его.
– Этого быть не может! – воскликнул он тоном глубокого убеждения. – Пойдем сядем и поговорим серьезно, и через час ты согласишься бросить гимназию и поехать со мною в Палестину.
– Хорошо, – сказал я ему, – пойдем, поговорим.
И мой родственник, равви Лейже (своеобразная переделка имени Лазарь), стал меня обращать на истинный путь.
– Ты не знаешь, какое великое счастье идти по пути, предуказанному нам Господом Богом. Когда «Шехина» проникнет своей благостью в твою душу и когда твои глаза всегда будут обращены к небу, твое сердце очистится от всякой скверны, твои глаза увидят божественный свет, и божья благодать никогда не покинет тебя.
Его голос дрожал, глаза блестели, и в каждом его слове чувствовался подлинный экстаз, совершенно такой же, как у Номтоева, когда он говорил о великом счастье человека, поднявшегося до состояния «боди».
Равви Лейже не удалось меня переубедить, но его пламенная речь и священный пафос тогда меня глубоко взволновали. Номтоев еще раз показал мне, что истинно верующий человек всегда говорит одним и тем же языком пламенного убеждения и экстаза, как бы различны ни были идеалы, которым он служит.
Другого замечательного ламу я встретил при следующих обстоятельствах.
По совету Номтоева я искал случая познакомиться с ламой Ирелтуевым. Он был ламой-доктором, и его слава гремела по всему Забайкалью, так же, как некогда слава Номтоева. Маланыч, оказалось, лично знал Ирелтуева и отзывался о нем как об исключительно хорошем человеке. Этого было достаточно, чтобы я искал знакомства с ним. И мы специально поехали на курорт, где Ирелтуев жил, хотя нам для этого пришлось отклониться от намеченного маршрута на несколько десятков верст.
Прибыли мы на курорт как раз в часы, когда Ирелтуев принимал больных, но как только Маланыч сообщил ему, кто я и с какой целью я разъезжаю по бурятским стойбищам, Ирелтуев тотчас же прервал свой прием, пригласил меня в отдельную комнату, чтобы никто не мешал нам.
К сожалению, нам не удалось спокойно вести нашу беседу. Мне бросилась в глаза огромная разница в отношениях к Ирелтуеву со стороны бурят и небурят. Первые говорили с ним в необычайно почтительном тоне и смотрели на него буквально влюбленными глазами; зато пациенты русские и евреи – а их было довольно много на курорте – не давали Ирелтуеву покоя своими криками, жалобами, назойливыми вопросами. Грубость, а порой и наглость этих пациентов произвели на меня удручающее впечатление. Но Ирелтуев отвечал им неизменно с таким благородным спокойствием и с таким большим достоинством, что я им буквально любовался.
Его мягкий голос, его умный, проницательный взгляд, каждый его жест подкупали своей благородной простотой и, я сказал бы, величием; и еще было стыдно, что эти русские и евреи не понимали, с каким необыкновенным человеком они имеют дело.
Моя беседа с Ирелтуевым продолжалась не больше двух часов; мне было совестно, что я оторвал его от профессиональных обязанностей. Кроме того, нас то и дело прерывали. Вести систематическую беседу не было никакой возможности. Я ему задал целый ряд вопросов, он с своей стороны спросил о многих вещах, его интересовавших.
Его ответы и суждения меня убедили, что он в своей жизни много интересовался и о многом передумал. Он не только был несравненным знатоком тибетской медицины, но также был хорошо знаком с основами нашей европейской медицины. Он славился как замечательный диагност, и это меня нисколько не удивляло, потому что в его глазах светился гениальный ум и он определял характер болезни скорее по интуиции, нежели по ее симптомам. Вообще я должен сказать, что Ирелтуев на меня произвел впечатление настоящего умственного аристократа, и я чувствовал, что он вокруг себя создает атмосферу какой-то особой моральной чистоты.
Когда мы покинули Ирелтуева, простившись с ним чрезвычайно сердечно, я сказал Маланычу:
– Знаете, Ирелтуев удивительный человек: такого хорошего и благородного человека я редко встречал в своей жизни, хотя знал много прекрасных людей.
– Это общее мнение о нем, – заметил Маланыч. – Кто его ни увидит, чувствует тотчас его чистую душу. Он был бы настоящим святым, если бы его занятие врача не вынуждало его отдавать слишком много времени светским делам. У него нет отбоя от больных. К нему приезжают пациенты со всей Сибири.
– Вот вы сказали, – обратился я к Маланычу, – что Ирелтуев был бы святым, если бы не его занятия врача. А есть ли среди ваших лам настоящие святые люди?
– Да, но очень, очень редко. В Аннинском дацане с год тому назад умер лама Галдан Аюшиев. Он был настоящим «даянчи», т. е. святым, аскетом и созерцателем. Он ввел среди лам железную дисциплину. Я должен вам сказать, что наши ламы иногда позволяют себе очень нехорошие вещи. Они нередко напиваются допьяна и ведут себя очень неприлично. Всему этому Галдан Аюшиев решил положить конец. Он установил очень строгие меры наказания для хувараков и лам, ведущих себя недостойным образом. Он окружил дацан второй оградой и запретил впускать кого бы то ни было в дацан после захода солнца и, удивительнее всего, он принялся пропагандировать, чтобы буряты перестали выгонять араку – молочную водку, которую они приготовляют из кислого молока. Это значило произвести настоящую революцию в бурятском образе жизни, потому что изготовление араки – это вкоренившееся у монголов и бурят в течение многих веков обыкновение. Галдан Аюшиев вел свою борьбу против употребления араки путем проповедей, собиравших массу слушателей. И его нравственный авторитет был так велик, что в трех больших районах все бурятское население перестало выкуривать молочную водку. Перед своей смертью Галдан Аюшиев распорядился поставить в уединенном месте семь надгробных памятников и просил, чтобы его временно похоронили на этом месте. Его завещание было выполнено: когда он умер, его набальзамировали, посадили в позе «даянчи», как это указано в священных книгах, и обложили солью. А спустя несколько месяцев его сожгли, как этого требовал очень древний обычай, и над урной с его прахом воздвигли красивый памятник в виде небольшой пагоды.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});