Смерть как непроверенный слух - Эмир Кустурица
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Ну так кто тебя за язык-то тянет обсуждать все эти щекотливые темы, выпей кофейку, промолчи о чем думаешь, и вот тебе и мирная Босния, делай потом, что хочешь!
Не понял этот мой приятель, что, даже когда я сижу и молчу, это на самом деле я так говорю. Ведь я же не часть фонетического закона Вука Караджича, гласящего «пиши как говоришь». Я больше поборник идеи - пиши, как думаешь. Один восточный мыслитель и писатель по этому поводу сказал: «Смирившись со смертью, говори от сердца».
Приношу я Сенке суп в Клинический Центр Белграда, где она поправляется после операции, и говорю о том, как я огорчен, что никогда больше не приеду в Сараево. А ей непонятно - с чего это я, и смотрит она на меня с удивлением, будто думает: «И чего это ему сейчас в голову-то пришло?». Потому что знает, что обычно мне такая чувствительность не свойственна. Дует на ложку, чтобы суп остыл, делает глоточек, и потом пытается меня подбодрить:
- Они, дорогой мой, тебя не заслуживают, ну, а я туда съезжу, когда выйду из больницы. Не хочу, чтоб им наша квартира досталась, пока я жива!
И снова молчит, и смотрит на меня, пытаясь проникнуть в мою печаль.
- Неужто тебе и впрямь сейчас так тяжело? - спрашивает Сенка.
Ну, конечно, что еще может сказать мама, переживающая, как бы сына не затянуло в депрессию.
- Просто подумал, что хотелось бы выпить кофе в «Шеталиште». С Зокой Биланом, Пашей, но опять понимаю, что больше там нету для моего кофе консенсуса.
Услышав слово «консенсус», Сенка застывает над супом:
- Что, опять какая-то политика?
- Ну, своего рода!
- Боже, Эмир, как же ты мне на нервы действуешь. Можешь ты вообще о чем-нибудь говорить, чтобы без политики?
- Могу, - говорю я маме. - Хочешь скажу, что я один в один свой отец?
- Не хочу, потому что ты еще хуже, - говорит Сенка и обнимает меня, а я смеюсь, пряча слезы. Чтобы не огорчать Сенку.
Чей ты человек, сынок?
В Герцег-Нови, у самого моря, там, где когда-то проходила узкоколейка, стоят скамейки. Многие из них разбиты пробовавшими свои едва созревшие силы подростками или пьяными солдатами.
На одной из таких скамеек у входа в туннель сидит моя мама. Закуривает сигарету, смотрит на морской горизонт. И закрывает глаза - что-то снится моей Сенке. Когда прогуливающиеся вдоль набережной знакомые, местные и боснийские беженцы, видят дремлющую на скамейке Сенку, они спрашивают ее:
- Как ты, может, помочь?
Она открывает глаза:
- Ничего-ничего. Присела отдохнуть, сон меня и сморил.
И они продолжают свой путь, местные - по своим домам, беженцы - по чужим. Моя мама закрывает глаза и продолжает смотреть свои сны, может, в них какая тайна?!
Всякий раз, приезжаю в Херцег-Нови, а тут прямо маленькое Сараево. Вокруг одни беженцы, выцветшие старики, молодых немного - те, в основном, сбежали в Канаду.
- Имей в виду, - говорит старый друг. - Что-то часто Сенка сидит на этой скамейке возле причала и спит. Не дай Бог простудится, кончится осложнениями, здоровье ж у нее никудышнее.
Каждый раз, возвращаюсь на нашу херцегновскую базу и радуюсь, может, потому, что все здесь напоминает жизнь на Горице. Нет только того, что ниже ее, и, конечно, моего отца. Стены приглушили звуки соседской жизни, сквозь окно доносятся голоса играющих в футбол детей, на сковородке весело подпрыгивают оладьи, а ты безмятежно спишь. Слышны только шепот и приглушенное поскрипывание лифта фирмы «Давид Пайич» где-то далеко. Сенка возвращается от соседки напротив.
- Спит, ночью поздно из Парижа вернулся.
- А можно я внука приведу, с Эмиром сфотографироваться?
- Можно, но позже, женская твоя голова, дай моему ребенку выспаться!
- Чей ты человек, сынок? - вдруг спрашивает меня мама, когда я пью утренний кофе, а я ей говорю:
- Твой, Сенка, чей же еще? - она улыбается и смотрит на меня с подозрением, будто хочет вытянуть какое-то нелегкое признание. Так, когда-то, выведывала Сенка, кто подговорил меня перейти городскую черту и без разрешения уйти купаться на Илиджу. Как это было давно. На самом деле, моя мама мастер искусных подходов. Причем знаю, что по нраву ей люди сильные и принципиальные, поэтому я не удивляюсь, что разговор этот она начинает именно так. Говорит Сенка:
- Больше всего нравится мне Владо Дапчевич, был такой человек, использованный в качестве прототипа Владо Петровичем, героем кино- и литературного труда. Он всегда говорил, что любит Сталина и за это отсидел двенадцать лет. Недолюбливает его из-за этого самого Сталина моя мама, до сих пор оплакивающая Тито, но уважает за то, что он, как говорит она, «настоящий человек, с принципами». После выхода из тюрьмы журналист титоградской «Победы» спросил, что думает он теперь, а он ответил: «Люблю Сталина». И кто знает, действительно ли он так думал, но принцип есть принцип: от того, что было сказано однажды, не отрекаться никогда.
- Настоящий человек, есть у него принципы, - говорит мама.
- А ты чей человек, ну-ка скажи-ка? - настаивает моя мама, а я смеюсь и отвечаю:
- Твой, сказал ведь уже, будто не знаешь.
Сенка улыбается и говорит:
- Прекрасно понимаешь, о чем я спрашиваю, хватит уже валять дурака!
- Не знаю! - шучу я, Сенка меня целует и говорит:
- Там на столе джем с маслом, там же тосты, а я пойду прогуляюсь, заодно за электричество заплачу.
Все как когда я уходил в школу. С той разницей, что тогда указания где что оставлялись в записочках, потому что ко времени моего завтрака мама уже два часа как вышла из дома и торопливо прошла кошевским спуском вниз, к Строительному факультету... Теперь, едва проснувшись, я смотрел на маму, медленно бредущую в сторону моря, где некогда проходила колея узкоколейки.
Из всех херцегновских знакомцев симпатичней всех был мне доктор Радмило Йованович, психиатр из Сараево, проводивший, как и Сенка, время в ежедневных прогулках по набережной - как любят делать все очутившиеся у моря жители гор. Спас меня этот доктор Йованович от депрессии, в первый раз напавшей на меня двенадцать лет назад, когда я бросил съемки фильма «Папа в командировке» и уехал к доктору в Ягомир. Говорю ему: «Доктор, не могу больше!», а он отвечает: «Сначала присядьте, пожалуйста», а потом спрашивает: «И чем таким невыносимым вы занимаетесь, что больше не можете?». Я отвечаю: «Фильм снимаю, о том, как одна семья пережила тысяча девятьсот сорок восьмой год», и тут доктор разрыдался. Прямо навзрыд, сидит и плачет. Стало мне неприятно, начал я искать кого-нибудь взглядом, потом подумал, может, это психиатрический ритуал или что-то такое. Вскакиваю со стула, оглядываюсь, но не вижу ни одной медсестры, а он плачет, не останавливаясь. У меня всю депрессию как рукой сняло. Подхожу к доктору и спрашиваю:
- Что с вами? - а он, вытирая слезы, отвечает:
- Там, на Голом острове, сломали они нам хребет. Знаете, ведь человечеству несколько миллионов лет понадобилось для развития, а там брат брату так вот просто хребет ломал. И бились мы в муках, как далматинские ящерицы...
Когда я закончил "Папу в командировке", доктор Радмило Йованович присутствовал на первом показе и снова плакал. На этот раз от счастья. Тогда, после смерти Тито, узникам Голого острова было наконец возвращено чувство достоинства. При том что те преступления никогда не попадали в фокус внимания передовой гуманистической мысли. Как-то они с ней не вязались, оставаясь в области причудливых вещей, происходящих у православных русских, сербов и черногорцев. Страдания на Голом острове не смогли обрести мифологических очертаний потому, как кажется мне, что есть такие исторические преступления, в которых колеса универсальной гуманистической мысли завязают словно в грязи. В наше время принимаются во внимание и рассматриваются только преступления, совершаемые в прямой связи с прогрессом. А раз в эту драму замешан еще и Сталин, гуманизм хотел бы всю эту историю с Голым островом стереть из памяти окончательно. Сегодня я горжусь дружбой с доктором Йовановичем, за то, что своими слезами он вылечил меня от депрессии.
С доктором Йовановичем и мамой гуляем мы по набережной. Идем себе помаленьку, а Йованович и говорит:
- Твой отец был остроумным и интеллигентным человеком, но не умел отличать важное от неважного и держать дистанцию со многими вещами. В жизни все-таки необходимо научиться приемам дриблинга[51] и уметь их использовать. Не чтоб развлечь публику, а чтобы поведение некоторых людей и непростые ситуации не воспринимать во всей их тяжести.