Севастопольская страда. Том 1 - Сергей Сергеев-Ценский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Николай скомкал забрызганный чернилами лист со словами «любезный Меншиков», бросил его под стол, подошел к окну.
За окном, в парке, надоевшем, унылом, противном, ретиво подметали в мокрых от только что переставшего дождя аллеях опавшие листья. Ветер трепал верхушки деревьев, почти уже голые, серые… Осень, — близость конца, — скверные известия из Крыма, притом известия поневоле давние: то, что было там несколько дней назад… А теперь что там? И хотелось и не хотелось знать подлинно и точно, что там теперь. На него, самодержца всея России, нападала какая-то оторопь, и некуда было повернуться, чтобы ее сбросить с себя: не было около людей, на которых можно было бы опереться.
Сорок тысяч столоначальников управляли Россией незримо, но ощутительно, и это годилось для домашнего обихода и не годилось, как оказалось на деле, для приема непрошенных гостей с Запада.
Николай припомнил один из своих разговоров с Меншиковым. «Я был как-то в Симбирске, в Дворянском собрании, — сказал он тогда Меншикову, — и представь: там оказалось из дворян, меня встречавших, восемнадцать человек выше меня ростом! Сразу было видно, что попал я в черноземную губернию… Но почему-то, — я, конечно, судил по одному внешнему виду, — они не показались мне умными, нет… Они стояли браво, как в строю, но глядели сущими дураками…»
Людей по-настоящему талантливых, а не только ревностно исполнительных, не было около него, — это видел Николай к концу двадцать девятого года царения, — это очень остро чувствовал он вот теперь, когда приближался вечер дождливого сентябрьского дня.
Того же Меншикова он спросил, когда думал, кем заменить светлейшего князя Чернышева:
— Как ты находишь князя Долгорукова? Я хотел бы видеть его у себя военным министром.
И Меншиков ответил:
— Долгоруков пороху не выдумает, ваше величество, стало быть, как по мерке скроен — военный министр!
Однако и сам Меншиков доказал своими действиями на Алме, что ему тоже не под силу выдумать порох, хотя он был и прав в глазах Николая тем, что еще месяца за два до высадки союзников просил подкрепления, думая, — как оказалось совершенно верно, — что союзники непременно нахлынут в Крым со стороны Евпатории, Долгоруков же поддерживал царя в мысли, что если десант и будет, то где-нибудь на береговой линии Кавказа.
Подкреплений просили и наместник Кавказа Воронцов, и наказной атаман донского войска Хомутов, и даже Паскевич, опасавшийся австрийцев… Нельзя было сразу стать одинаково сильным во всех пограничных пунктах…
Год назад из Севастополя Воронцову перевезли 13-ю дивизию, и она оказалась как нельзя нужнее на Кавказе, и благодаря этому одержали свои победы и Андронников и Бебутов… Если бы вовремя удалось отправить в Крым сильные подкрепления из армии Горчакова!
Николай представил себе, как ликует теперь этот ненавистный ему узурпатор французского трона, этот наглец, при одном воспоминании о котором у него тесно сжимались челюсти и кулаки и начинало гореть лицо.
Королеву Викторию он помнил такою, какою видел ее десять лет назад на параде в Виндзоре, когда предлагал ей свою помощь войсками: с очень свежим длинным, северным лицом, несколько излишне чопорным, пожалуй. Впрочем, могло быть и так, что мало улыбалась она потому, что улыбка к ней как-то совсем не шла (бывают такие женщины).
Ей он не мог простить того, что она была в оживленной переписке с узурпатором и наглецом Наполеоном III, ездила в Париж, присутствовала на смотрах войск, отправлявшихся из Франции в Константинополь, — вообще гораздо более рьяно относилась к войне с ним, Николаем, чем это могла бы делать монархиня конституционного государства.
А маленького, старенького, слабоголосого лорда Джона Росселя он положительно готов был бы схватить и выбросить за окно в парк, вспоминая речь его в парламенте, направленную против него, Николая, и такую неслыханную, дерзостно резкую.
Когда во время первой в его царствование русско-турецкой войны сдался турецкой эскадре одинокий и расстрелянный небольшой русский фрегат «Рафаил», он, Николай, отдал приказ при захвате корабля у турок обратно немедленно его сжечь, чтобы смыть этим позорное пятно, наложенное его сдачей на весь Черноморский флот, и был особенно рад, что приказ неожиданно удалось выполнить Нахимову во время Синопского боя в точности: вошедший в состав турецкого флота и переименованный конечно, бывший «Рафаил» действительно сгорел от снаряда, попавшего в его крюйт-камеру, — загорелся, взорвался, перестал быть.
Но вот в эту войну сдался весь уцелевший от истребления гарнизон маленькой крепости Бомарзунд, на Аландских островах в Балтийском море, всего около полутора тысяч человек, и у него не находилось уже гневных слов для того, чтобы заклеймить этот позор.
Несчастный гарнизон буквально расстреливался, как на месте казни, из огромных орудий стоявшего вдали союзного флота, для которого стрельба эта была как бы учебной стрельбой. Из небольших крепостных мортир и пушек крепость не могла нанести ни малейшего вреда неприятельским судам, так как ядра далеко не долетали до них.
Однако вот теперь, может быть, в подобном же положении находится уже не какой-то ничтожный Бомарзунд, а оплот всего юга России — Севастополь, атакованный одновременно с моря и с суши.
Представив это, Николай вздрогнул, отвернулся от окна и просительно, и неотрывно, и даже растерянно (в своем кабинете и в одиночестве это можно было) начал глядеть на образ спасителя над своей кроватью.
Это так часто случалось с самодержцами прошлых веков, когда изнемогали они в борьбе с другими такими же самодержцами. Тогда они требовали, просили, умоляли, наконец, чтобы самодержец всех самодержцев земли им безотлагательно помог.
Разговор со спасителем был хотя и безмолвен, но многозначителен для Николая. Царь взял после этого новый лист бумаги и новое гусиное перо и, усевшись в кресло, написал не отрываясь и без клякс:
"Любезный Меншиков!
Буди воля божия. Ты и твои подчиненные исполнили долг свой, как смогли; больны неудачи, но еще больнее потеря. Будем надеяться на милость божию, и не терять надежд на светлые дни.
Да благословит тебя господь и все войска. Скажи им, что я по-прежнему на них надеюсь и уверен, что скоро мне вновь докажут, что упование мое не напрасно. Пошли мой поклон и благословение Корнилову и нашим храбрым морякам; их положение меня крайне озабочивает. Бог милостив, унывать мы не должны.
Обнимаю. Николай".
А как раз в то время, когда он писал это письмо с надеждами на божью помощь, в лагерь Меншикова, верстах в пяти от Бахчисарая, явился священник, посланный херсонским архиепископом Иннокентием.
Иннокентий, прибывший из Одессы в Симферополь, просил разрешения князя привезти в его лагерь явленную икону Каоперовской божией матери, пронести ее с молебнами по полкам, а затем приехать с нею в Севастополь.
Хмуро выслушав посланца Иннокентия, сказал светлейший:
— Передайте его высокопреосвященству, что я боюсь скомпрометировать его икону, так как она может попасть в плен к тем, которые в нее совсем не верят… Так вот, опасаясь, чтобы этого не случилось, я прошу передать, что его высокопреосвященству совсем незачем приезжать с иконой на бивуак, а тем более везти ее в Севастополь… Прощайте!
Иннокентий стороною слышал о Меншикове, как о тайном безбожнике, но такого весьма откровенного мнения его о «пользе» для военных надобностей «явленных» икон он не ожидал и тут же написал и отправил в Петербург красноречиво, как всегда, составленный донос на командующего православным воинством, которому вручена свыше защита Крыма от неверных, защита креста от полумесяца.
II
За обедом в этот день были два младших сына Николая — Михаил и Николай, юноши двадцати двух и двадцати трех лет: один — артиллерист, другой — военный инженер, и приехавшая из Петербурга Елена Павловна, вдова великого князя Михаила Павловича.
Скромно сидела за столом и фрейлина императрицы Нелидова, некрасивая и уже немолодая, давняя фаворитка Николая, выполнявшая при нем обязанности его жены, отправившейся лечиться в Италию, в Ниццу.
На императрицу Александру Федоровну, сестру прусского короля Фридриха-Вильгельма IV, так подействовал страх, пережитый ею во время восстания декабристов, что вполне оправиться она потом так и не могла. С годами здоровье ее становилось все хуже и хуже, и она часто ездила по заграничным курортам, заменяя один климат другим, одни целебные воды другими и укрепляя этим состояние пользовавших ее врачей и владельцев курортных отелей, но не свое здоровье.
Столовая гатчинского дворца была необширная и всю ее наполнял возбужденный голос Елены Павловны. Кокетливо кутая открытую высокую шею в пушистое меховое боа, она говорила о том, что вместе с английской армией в Крым поехало много сестер милосердия из высшего общества и что, конечно, теперь там, на кровавом поле сражения, они стяжали себе славу, которую могли бы стяжать и представительницы русского высшего общества, если бы разрешено было устроить общину русских сестер милосердия.