Ненависть к поэзии. Порнолатрическая проза - Жорж Батай
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Трудно представить себе, как мало страдания в боли, как она поверхностна по природе своей, как мало реальности в ужасе, как похож он на грезу. Но я погружался в дыхание смерти.
Что мы знаем о жизни, если смерть любимого существа не доводит ужас (пустоту) до такой степени, чтобы мы уже не смогли переносить его прихода; зато удается узнать, от какой двери этот ключ.
Как изменился мир! Как он был прекрасен в ореоле лунного света! Вся охваченная смертью, М. — в нежности своей — источала такую святость, что у меня сжималось горло. Перед смертью она предавалась разврату, но как дитя, — отважно и отчаянно, и в этом несомненный знак святости (которая снедает и поглощает тело) — и это окончательно превращало ее тревогу в эксцесс — в прыжок по ту сторону любых границ.
Смертью преображенное — боль моя постигала его, словно докрикивалась.
Я терзал себя, и замерзший лоб — замерзший как-то изнутри, очень болезненно, — и звезды, появившиеся в зените среди облаков, измучили меня окончательно; я был гол, обезоружен от холода; от холода раскалывалась голова. Уже безразлично, что я падаю, продолжаю непомерно страдать, умираю. Наконец, я увидел темную массу — без единого огонька — замка. Ночь налетела на меня, словно хищная птица на несчастную жертву, холод внезапно захватил мое сердце: я не дойду до замка… в котором обитает смерть; но смерть…
IIIТе вороны на снегах, под солнцем, те вороны, тучи которых я вижу со своей кровати, призывы которых я слышу в своей спальне, а что, если они…
…те же самые, которые вторили крику Б., когда ее отец?..
Как я был изумлен, проснувшись в этой комнате, залитой солнцем, наполненной сладостным теплом от печи! Складки, напряжения, изломы устойчивой, как привычка, боли еще привязывали меня к тревоге, которую уже ничего не оправдывало. Словно жертва подвоха, я цеплялся за слова: «вспомни, — говорил я себе, — о своем жалком положении». Я с трудом встал, плохо держась на ногах, мне было больно. Опираясь на стол, я поскользнулся — с него упал флакон и разбился. В комнате было тепло, но я дрожал, на мне была надета какая-то странная слишком короткая рубашка, доходившая мне спереди до пупка.
Б. вошла, как порыв ветра, и закричала:
— Сумасшедший! Быстро в постель! Ну нет же… — заикаясь, плача.
Словно рыдающий ребенок, которому внезапно захотелось смеяться, но вместе с тем нужно еще хоть немножечко пострадать, а уже не получается… я одернул край своей рубашонки, я лихорадочно дрожал, и, невольно смеясь, я не мог помешать ему приподняться… Б. набросилась на меня с рассерженным видом, но я видел, что она сама смеялась в этой своей ярости…
Ей пришлось (я сам ее попросил, не в силах больше ждать) оставить меня на минуту одного (для нее самой было не так неудобно посмущаться без меня, пройтись на минуту по пустоте коридоров). Я подумал о свинских привычках любовников, мои силы были на пределе, но мне было весело, меня нервировало и забавляло, что все детали данной операции требуют бесконечного количества времени. Я должен был на несколько минут отложить свою жажду узнать. Расслабленно забывшись, я неподвижно лежал в постели, и вопрос «что случилось?» звучал весело, как пощечина.
Я цеплялся за последнюю возможность тревоги.
Б. робко спрашивала меня: «Тебе лучше?»; я отвечал вопросом: «Где я?», сам поддаваясь той застывшей панике, которую выражают расширившиеся зрачки.
— Дома, — ответила она. — Да, — продолжала она. — В замке.
— А… твой отец?
— Об этом не беспокойся.
У нее был вид виноватого ребенка.
— Он умер, — через мгновение сказала она.
Она быстро роняла слова, низко опустив голову…
(Мне стала ясной та телефонная сцена. Впоследствии я узнал, что своими криками и плачем: «Умоляю вас, мадам», — я смешил десятилетнюю девочку.)
Решительно, у Б. были какие-то бегающие глаза.
— Он здесь?.. — спросил я еще.
— Да.
Она посмотрела на меня украдкой.
Наши глаза встретились: в уголках ее глаз затаилась улыбка.
— Как меня нашли?
Б. показалась мне совсем растерянной. Само отчаяние произносило вместо нее:
— Я спросила у его преподобия: «Что это за холмик в снегу?»
Надломанным больным голосом я спросил снова:
— В каком месте?
— На дороге, рядом с поворотом к замку.
— Вы меня несли?
— Преподобный отец и я.
— Что вы делали с преподобным отцом?
— Хватит нервничать: ты должен теперь дать мне договорить, больше не перебивай меня… Мы вышли из дома около десяти часов. Сначала мы с А. поужинали (мама не пожелала ужинать). Я старалась изо всех сил, но нам было очень трудно уходить. Кто знал, что ты до такой степени потеряешь голову?
Она положила руку мне на лоб. Рука была левая (в этот момент, мне показалось, что все пошло вкривь и вкось, — правая висела на перевязи). Она заговорила снова, но рука ее дрожала.
— Мы опоздали совсем чуть-чуть: если бы ты нас дождался…
Я слабо застонал:
— Я же не знал.
— В письме было сказано достаточно ясно…
Я удивился: оказалось, что письмо, переданное с доктором, должно было дойти до гостиницы еще до семи часов. А. извещал меня о смерти отца и предупреждал, что вернется поздно и что Б. будет его сопровождать.
Я тихо сказал Б.:
— Никто не приносил письма в отель (действительно, доктор выпил лишнего, чтобы согреться; он забыл письмо в кармане).
Б. взяла мою руку своей левой рукой, нескладно перекрещивая свои пальцы с моими.
— Раз ты ничего не знал, ты должен был ждать. Эдрон оставил бы тебя умирать в снегу! А ты ведь даже не дошел до дома!
Б. нашла меня почти сразу после того, как я упал. Мое тело было полностью закрыто тонким слоем снега. Холод прикончил бы меня очень скоро, если бы против всякого ожидания не явился кто-то — Б.!
Б. высвободила правую руку из перевязи, приложила ее к левой, и я увидел, как, несмотря на гипс, она пытается заламывать себе пальцы.
— Я сделал тебе больно? — спросил я.
— Не могу вообразить…
Она замолчала, ее руки снова заметались, сминая платье: она продолжала:
— Помнишь тот перекресток, где ты упал, со стороны замка к нему выходишь через заросли елочек, а дорога там извивается снизу вверх? В конце самое высокое место. За миг до того, как я заметила холмик, меня подхватил порыв ветра, я была легко одета и еле сдержала крик, даже А. застонал. И в тот момент я посмотрела сверху на наш дом, подумала о покойнике, вспомнила, как он мне выкручивал…
Она замолчала.
Она горестно погрузилась в размышления.
Прошло немало времени, прежде чем она, опустив голову, продолжая с трудом заламывать себе пальцы, опять заговорила — довольно тихо:
— …словно сам ветер был против нас, как и он.
Невзирая на свою угнетенность от физических страданий, мне изо всех сил хотелось ей помочь. В тот момент я понял, что «холмик» и мое безжизненное тело — которое ничем не отличалось от тела мертвеца — являли в ту ночь еще большую жестокость, чем жестокость ее отца или холод… Я плохо переносил этот ужасный язык — тот, что нашла любовь…
В конце концов мы выбрались из этих тягостных мыслей.
Она улыбнулась:
— Ты помнишь моего отца?
— …такой маленький мужичонка…
— …такой комичный… Он бесился, перед ним всё трепетало. Он так смешно разбивал все подряд…
— Ты дрожишь поэтому?
— Да.
Она замолчала, по-прежнему улыбаясь.
Под конец сказала мне:
— Он там…
Показывая направление глазами.
— Трудно сказать, на что он похож… на жабу — которая только что проглотила муху… Как он безобразен!
— Он тебе нравится — по-прежнему?..
— Он завораживает.
Стук в дверь.
Отец А. быстро проходит по комнате.
Его походка отнюдь не безлика, какая обычно бывает у церковников. Своими манерами он напоминает мне больших и тощих хищных птиц, которых я видел в антверпенском зоопарке.
Он подходит к изножью кровати, молча переглядываясь с нами; Б. не может сдержать заговорщической улыбки.
— Рано или поздно все улаживается, — говорит А.
Состояние полного истощения. А. и Б. у кровати, словно стога сена в поле, на которых вечернее солнце задерживает свои последние лучи.
Ощущение грезы, сна. Я должен был бы заговорить, но моя неверная память уносила все, что мне надо было сказать во что бы то ни стало. Я внутренне напрягался — но забыл.
Тягостное, непреодолимое ощущение, связанное с гудением огня в печи.