Ненависть к поэзии. Порнолатрическая проза - Жорж Батай
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гудки тянулись так долго, что я уже начал воображать себе замок, целиком объятый смертью; наконец я услышал в трубке женский голос. Я попросил А.
— Его нет, — ответил голос.
— Как? — воскликнул я.
Отчетливо выговаривая слоги, я повторил имя.
— Этот господин, наверное, где-то в другом месте. Я стал возражать.
— Где-то в другом месте в доме, — сказал голос, — но здесь, в кабинете, этого господина нет.
Вдруг возникла новая интонация — не слишком глупая, не лукавая:
— В замке кое-что происходит.
— Пожалуйста, мадам, — взмолился я, — этот господин точно должен быть здесь. Если он еще жив, не могли бы ли вы передать ему, что его просят к телефону.
В ответ приглушенный смех, потом тот же любезный голос согласился:
— Хорошо, месье. Пойду посмотрю.
Я услышал стук отложенной трубки и даже шум удаляющихся шагов. Хлопнула дверь, и больше ничего.
Мое раздражение дошло до высшей точки, когда мне почудилось, что там кого-то позвали и нечто похожее на звук бьющейся посуды. Продолжалось невыносимое ожидание. Прождав целую вечность, я уже не сомневался, что нас разъединили. Я повесил трубку и снова попросил этот номер, но мне ответили: «Занято». После шестой попытки телефонистка сказала:
— Не настаивайте: там никого нет у телефона.
— Как? — воскликнул я.
— Трубка снята, но никто не разговаривает. Ничего не поделаешь. Наверное, забыли.
Действительно, настаивать бесполезно.
Я встал в кабине и простонал:
— Ждать целую ночь…
Не осталось больше ни тени надежды, но я был одержим жаждой узнать все любой ценой.
Я вернулся в комнату, сел на стул, замерзший и скрюченный.
В конце концов встал. Я был настолько слаб, что процесс одевания стоил мне невыразимых усилий: у меня даже выступили слезы.
Когда я шел по лестнице, мне пришлось несколько раз останавливаться, опираться на стену.
Шел снег. Передо мной возникали вокзальные постройки, цилиндрические очертания газовой станции. Задыхаясь, изрубленный ветром, я шел по нетронутому снегу, мои шаги по снегу и моя дрожь (я лихорадочно стучал зубами) были бессильны до безумия.
Я издавал, съежившись, что-то вроде «…кхо… кхо… кхо…», сотрясаясь от холода. Все было в порядке вещей: упорствовать в моем предприятии, пропасть в снегах? Подобная перспектива имела лишь один смысл: я абсолютно отказывался ждать и, таким образом, совершал свой выбор. В тот день, волею судьбы, оставался лишь один способ избегнуть ожидания.
— Итак, — сказал я себе (не знаю, действительно ли я был так подавлен: трудности придавали мне в конце концов какую-то легкость), — единственное, что мне остается еще сделать, превыше моих сил.
Я думал:
«Как раз потому, что это превыше моих сил и, более того, не может ни в каком случае закончиться успешно — консьерж, собаки… — я не могу отказаться».
Гонимый ветром снег хлестал меня по лицу, ослеплял глаза. Во мраке возносились к небу мои проклятия — против царившей вокруг апокалиптической тишины.
Я застонал, как безумный, в этой пустыне:
— Слишком велико горе мое!29
Голос мой кричал в пустоту.
Под моими ботинками хрустело, по мере того как я шел, снег заметал следы моих шагов, словно показывая со всей ясностью, что не может быть и речи о возвращении.
Я шел во мраке; я думал о том, что все мосты сожжены, и успокаивался от этой мысли. Она согласовывала мое душевное состояние с суровостью холода! Какой-то мужчина вышел из кафе и исчез в снегопаде. Я увидел освещенный зал, направился к двери кафе и открыл.
Я стряхнул снег со шляпы.
Подошел к печи: в этот момент мне было стыдно получать такое большое удовольствие от жара печи.
«Итак, — сказал я себе, внутренне смеясь притушенным смехом, — я не вернусь: я не уеду!»
Три железнодорожника играли в японский бильярд.
Я заказал стакан грога. Хозяйка наполняла ромом маленький стаканчик, затем переливала в большой. Получилось изрядно: она рассмеялась. Мне нужно было сахару, и я попросил его с грубоватой шуткой. Она расхохоталась и подсахарила горячую воду.
Я почувствовал, как низко я пал. Из-за этой шутки я становился сообщником этих людей, которые ничего не ждали. Я выпил обжигающий грог. У меня в пальто были таблетки от гриппа. Я вспомнил, что они содержат кофеин, и проглотил несколько штук.
Я был ирреален, легок.
А рядом шла игра, друг на друга надвигались стройные ряды разноцветных футболистов.
Алкоголь и кофеин подействовали возбуждающе: я оживал.
Я спросил у хозяйки адрес…
Я заплатил и вышел из зала.
Оказавшись на улице, двинулся по дороге к замку.
Снег перестал, но воздух был ледяной. Я шел навстречу ветру.
Теперь я совершал такой шаг, на какой были неспособны мои предки. Они жили рядом с болотом, где мрак, злоба мира, холод, стужа, грязь закаляли их резкий характер: жадность, сопротивляемость к непомерным страданиям. Мои отчаянные молитвы, мое ожидание были не менее их твердости связаны с самой природой ночи, но я не смирялся: я не лицемерил, представляя этот жалкий удел как желанное испытание, ниспосланное Богом. Я шел до конца в своей страсти задавать вопросы. Этот мир сначала подарил мне — и потом отнял — то, что я ЛЮБИЛ.
Как мне было больно уходить в эту безмерность, лежащую передо мной; снег больше не падал, мела поземка. Местами снег доходил до колен. Я бесконечно поднимался по склону. От ледяного ветра в воздухе было такое напряжение, такое буйство, что виски мои, казалось, расколются на части и из ушей хлещет кровь. Не могу придумать никакого выхода — разве что замок… а там собаки Эдрона… смерть… Так я шел, черпая силы из бреда.
Мне было конечно же очень больно, но я понимал, что в некотором смысле нарочно усугублял свои страдания. В них не было ничего общего с теми муками, что — беспомощно — пассивно испытывает узник, которого подвергают пыткам, или заключенный концлагеря, который валится с ног от голода, или пальцы, ставшие сплошной раной, которую бередит соль. От этого яростного холода я сходил с ума. Вся спящая во мне безумная энергия, напряженная до предела, кажется, скрыто смеялась над моими скорбно искусанными губами, смеялась — без сомнения, рыдая — над Б. Кто лучше меня знал ограниченность Б.?
Но — поверите ли? — наивное желание пострадать, ограниченность Б. — все это лишь обостряло мои муки; в моей душевной простоте дрожь распахивала меня нараспашку той тишине, что простиралась дальше всякого постижимого пространства.
Я был далек, так далек от мира спокойных размышлений, в моем несчастье была та электрическая сладость пустоты, что похожа на выворачиваемые ногти.
Я дошел до пределов истощения, силы покидали меня. Какой жестокий холод — невозможно, бессмысленно, напряженно жестокий, как в бою. Возвращаться уже слишком далеко. Как скоро я упаду? Буду лежать неподвижно, и меня заметет снегом. Стоит упасть, и скоро я умру… Если только не доберусь раньше до замка… (Теперь я смеялся над этими людьми из замка: пускай делают со мной все что угодно…) В конце концов я ослабел невероятно, шел все тише и тише, с диким трудом выволакивая ноги из снега, я был словно зверь, который уже исходит пеной, но бьется до конца и обречен на жалкую смерть во тьме.
Мне ничего не хотелось — только бы узнать или, может быть, замерзшими пальцами прикоснуться к ее телу (моя рука уже сама так холодна, что она могла бы слиться с ее рукой) — резавший мне губы холод был яростен, как сама смерть; когда я вдыхал его, когда я жаждал его — эти мучительные мгновения преображались. В воздухе и везде вокруг я снова обретал ту вечную, бессмысленную реальность, которую познал лишь однажды, в спальне одной мертвой женщины: словно все замерло в прыжке.
Там, в спальне мертвой женщины, каменное молчание, границы рыданий отходили далеко-далеко, и сквозь разрывы нескончаемо рыдающего, снизу доверху разорванного мира проглядывал бесконечный ужас. Такая тишина — по ту сторону боли. Это не ответ на вопрос, коим является боль: ведь тишина — ничто, она подменяет собой даже все мыслимые ответы, и любая возможность оказывается в подвешенном состоянии — при абсолютном беспокойстве.
Как сладок страх!
Трудно представить себе, как мало страдания в боли, как она поверхностна по природе своей, как мало реальности в ужасе, как похож он на грезу. Но я погружался в дыхание смерти.
Что мы знаем о жизни, если смерть любимого существа не доводит ужас (пустоту) до такой степени, чтобы мы уже не смогли переносить его прихода; зато удается узнать, от какой двери этот ключ.