Что сказал табачник с Табачной улицы. Киносценарии - Алексей Герман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гречишкин влетел стремительно на ногах-циркулях, длинный, набритый, пахнет одеколоном.
— В столовой винегрет, Кружкой, чудный был, тебе оставлено… Из-за нагана Чухляева убили, вооружаются мало-мало. В России оружия полно, но на Урале кордоны сильнее, так что к нам покуда не прошло. Заявление, фотокарточки принес? А не принес, так и не ходи зря. Чего ходишь?!
— Я же езжу, паек у тебя не беру, — Сережа медленно подбирал слова. — Ты же знаешь, Гречишкин, мне учиться хочется. Географом стать.
— А что это вы мне тыкаете?!
— А вы чего?
— А что я?
— А кто мне только что тыкал?!
— Не один ты прыгаешь! — орет Гречишкин.
Милиционерша встала и пошла к дверям. Ноги опухшие, на шерстяных носках войлочные тапки.
— По форме переодеться, — заорал ей Гречишкин, — или в артель пуговицы делать!.. Еще кружева на заду нашей.
— Ах ты, Гречишкин, Гречишкин. — Сережа нацедил в кружечку воды из бака, попил и пошел.
— Дежурный! — заорал Гречишкин. — Не пускать сюда посторонних, здесь оружие.
С крыши лило, вода попала за воротник.
— Cepera, — вдруг позвал сзади голос Гречишкина, — ну, прости ты меня, нервы сдали. — За шиворот или на голову ему, очевидно, тоже попала вода, и он выругался: — Кадровик сегодня весь день из-за тебя печенку сосал, что ты неоформленный. У нас же не артель — НКВД… — И поскольку Сережа не оборачивался, крикнул вдруг с несвойственной ему тоской: — Может, мне с твоей мамашей поговорить?..
Сережа проснулся и сразу сел на кровати, как подбросило. Сон был тяжелый, неосвежающий. Дождь по окну не стучал, на кухне топилась плита. И голос бабушки говорил:
— Эта Молоховец написала поваренную книгу, будучи дворянкой. Книга рекламировалась как лучший подарок молодой хозяйке. А сын ее учился в морском корпусе, его там и задразнили «лучший подарок молодой хозяйке». Впечатлительный юноша застрелился.
— Ужас, — сказал голос Кили, — готовила бы себе… И что некоторых тянет писать…
Сережа вытащил из-за дивана портфель, в портфеле не было учебников, лежало полено, медный пестик и губная гармошечка.
— Так, так. — Он тихо прошлепал в коридор, вытащил из-за сундука пистолет и сунул в портфель под полено.
Сержантские лычки с гимнастерки он спорол ночью, под лычками было не тронутое жизнью сукно. Он провел по нему пальцем.
— Мальчик, — сказала мама в дверях, она принесла стул от Зинки.
Сережа вздрогнул, он не услышал, как она подошла.
— Конечно, ты вправе не согласиться и высмеять меня, — мама заметно волновалась. — Через редакцию я достала бутылочку рыбьего жира… Ну, не жарить же на нем! — она всплеснула руками.
За ночь лужи подмерзли, каблуки ломали лед, выпуская воду. Во дворе Уриновский колол дрова.
— Доброе утро.
— Доброе утро.
За углом Зинкина форточка открыта, тянуло паром, пахло табаком и едой.
— Сережа, — Зинка подбородком повисла на переплете, — ты только не сердись, возьми туфли, отдай маме.
— Гони…
— Хочешь рюмку водки? Как в буфете. — Зинка исчезла и через минуту передала в окно завязанные в газету туфли-лодочки, рюмку и моченое яблоко.
— За победу? — Зинка не знала, что предложить.
— Понимаешь, Зинк, я вот приехал, и жизнь так складываться начала, что я все получаюсь наковальней. Хлоп по мне да хлоп. А я вот не хочу. Так что за победу…
Сережа выпил, отдал в форточку рюмку и пошел, запихивая на ходу лодочки в портфель. Они не влезали, и он выбросил полено.
Батарея наконец вышла к Балтике. Огромные, в глине и песке, самоходки стоят у воды, и пена набегает на гусеницы. Расчеты шляются вокруг, лениво загребая песок кирзой.
Сережа с лейтенантом Зубом лежат на моторах, от моторов несет жаром, пахнет соляркой и дюренитом. Хорошо так лежать.
— Разобьется, Проня… — лейтенанту даже говорить лень.
Башкир Проня принес большой, как голова, стеклянный поплавок.
— На марше сядешь и порежешься.
— А я его ветошью, товарищ лейтенант, ветошью…
— Да зачем он тебе, Проня?
— Краси-вый…
— «Я помню море, я измерил очами»… — Командирская самоходка у самой воды, командир батареи сидит на толстой пушке верхом. Краска у пушки обгорела, и небо, и багровое солнце отражаются в хромовом командирском его голенище. — Какими очами измерил, а, Кружкой, не помнишь?!
— Жадными, товарищ капитан. У Пушкина жадными…
— Грозными, Кружкой, грозными… «Я измерил очами грозными его»…
Нету моря и батареи нет. Гудит, шумит, как море, вокруг Сережи воскресный базар.
— Маша гадает, что кого ожидает, стоит рубль отдать и дать Маше погадать… Маша гадает, кто чего ожидает…
Маша — девочка лет пяти, укутанная, как тюк. У матери на груди фанерный ящик с билетиками, на ящике вертушка. Маша вертушку крутит — и за рубль, пожалуйста, счастье. Несчастье никому не предсказывает, всем одно счастье. Правда, с оговорочками — после победы.
— Сколько ж она рубликов навыкрикивает? — сердятся вокруг бабы. — Коммерсанты, мать их…
Однако сами билетики покупают, читают и в сумочки прячут.
Глаза у бабы с билетиками тоскливые, все счастье продает, себе, видать, ничего не осталось.
Расположился Сережа у дощатого сплошного забора на бревнышке, палку на видное место положил, рядом портфель, на газетке иголочки — подарок ефрейтора, и цена чернилами сказочная, хрен кто купит. Входит в задачу, чтоб не купили.
Сидит Сережа, играет на губной гармошечке. Если человек, по мнению Сережи, заслуживает внимания, ему можно и портфель приоткрыть. Вот подошел один деловой такой. Трофейными часами интересуется. Приоткрыл Сережа портфель, «пушка» делового не интересует.
— Там у вас лодочки, — говорит, — туфли…
— Неужели? — удивляется Сережа. — Как это они туда попали? — И портфельчик на замок.
Или вот. Шлеп-шлеп по луже валенки в калошах пробежали, калоши красные, высокие, румынские. Туда пробежали, обратно пробежали, остановились. Покашляло над калошами, сплюнуло. Хороший инструмент — гармошечка: можно в небо смотреть, можно в землю — не рояль. Этот, в калошах, — одноглазый, тоже отвоевался. Под мышкой курица.
— Дрезден или польская? — это он про гармошку. — Три сотни — и разбежались… Эмаль битая?
— Сам ты битый. Не продается…
— Быстрее думай, — не сдается мужик, — я здесь с бабой… У бабы-то два глаза, увидит — не даст купить…
Ну нахал, сам присаживается, сам портфель открывает и сам же плюется.
— Это себе оставьте… Чего-о вез? Тьфу! — и исчез.
Красный кирпичный недостроенный рынок углом вдается в «толчок», как нос огромного парохода. В глубоких заколоченных его арках темно, как в шлюзах.
Рядом старуха, продает летчицкие унты, готовальню и глобус. Стучит, стучит по унтам варежкой.
Подошла рыженькая в ватнике, показывает мальчику глобус. Крутятся над затрушенной сенцом лужей синие океаны, желтая Африка…
— Фантастично, молодой человек, — говорит Сереже старуха в очках. — Когда Леонид сгорел, я не могла приблизиться к его письменному столу… В ящике аттестат лежал, так я его не отоварила. А сейчас жду — может, вот его унты купят или готовальню… Да еще по унтам похлопываю: «Купите, купите, обратите внимание»… Как там у Маши в билетике — «Горе успокоится, боль утихнет»… — голос у старухи делается пронзительным и неприятным.
К горю и боли привыкают… Существует инстинкт выживания…
— А вот мы не продаем, — дергает рыженькая носом, — а нам тоже жиров хочется.
Губы у старухи начинают трястись.
«Хочу любить, хочу всегда любить», — играет вдалеке пластинка.
— Вот именно, — говорит чей-то голос.
Сережа берет портфель и идет вдоль забора. А вон Вовка Перепетуй лампочку продает, где-то свинтил.
Купил Сережа пирожок с картошкой и обратно к своему бревнышку.
Старуха в очках глобус тряпочкой протирает и что-то шепчет, шепчет.
Только Сережа сел, здрасьте, пожалуйста: одноглазый в румынских калошах прибыл, без курицы, и нос разбит. На месте не стоит, приплясывает, характер такой забавный, сто движений в одну минуту и все с улыбочкой.
— Видал нас? — и сам смеется. — И яйцо в кармане разбил. — И тут же бродячей собаке: — Тузик, Тузик, покушай, — и карман с желтком вывернул.
— А кура где?
— Где, где, баба забрала… Решился, беру твою пушку. Тыща пятьсот и разбежались, притом с портфельчиком…
— Вали отсюда, калоша заграничная.
— Почему? — Мужик все приплясывает.
— Вон Тузика купи за тысячу пятьсот. Ох, у него блох…
— Здесь свое ценообразование, — неожиданно говорит мужик и садится рядом на корточки. — Тебе мой нос ни о чем не намекает?
И на корточках сидит — все равно успокоиться не может:
— Дают — бери, а бьют — беги. Знаешь?