Том 2. Проза 1912-1915 - Михаил Кузмин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Больше она ничего не передавала?
— Нет. Она хотела что-то сказать, но потом передумала; решила, что скажет вам лично. Я думаю, что она хотела просить у вас денег.
— Можешь оставить свои догадки при себе.
— Только, Родион Павлович…
Миусов молча поднял глаза на мальчика.
— …не надо так гневаться. Это и вам неприятно, и огорчает Матильду Петровну. Разве нельзя любить без гнева?
— Очень много ты понимаешь!
— Вы напрасно думаете: я очень многое могу понять. А если… если у вас сейчас случайно нет денег, которые нужны Ольге Семеновне, я их могу достать.
— Ты, кажется, совсем с ума сошел! какие деньги? и где ты их достанешь?
— Я их достану, — упрямо повторил Павел.
Миусов некоторое время молчал, потом, молча же, тяжело поднялся, будто собираясь уходить.
Павел быстро обошел вокруг стола и, подойдя к Родиону, сказал тихо:
— Вы на меня не сердитесь, Родион Павлович, и не забудьте…
— Что?
— …что к семи часам вас ждут на Караванной…
И не поспел Родион Павлович что-нибудь ответить, как тот быстро поцеловал его руку.
— Отстань, Павел, и без тебя тошно!
— Неужели со мною еще тошнее?!
Глава вторая
Зимний свет как нельзя лучше подходил к белым грудам скроенного и сшитого белья, среди которого, как среди сугробов снега, сидели три девушки в светлых платьях и штук пять учениц в белых передниках. Перед окнами был дровяной двор с занесенными поленницами, и мокрый снег крупно и липко падал, предвещая близкую оттепель. Сама хозяйка, до смешного белокурая, пересчитывала готовую партию рубашек в небольшой узкой комнате, где на стенах были приколоты булавками раскрашенные картинки, вырезанные из «Солнца России», и семейные фотографии. Один портрет в круглой раме на ножках помещался на комоде, покрытом вязаной салфеткою. На нем был изображен военный в форме времен Александра III с тупым и прямым носом и темными глазами навыкате.
Вошедшая девушка была несколько темнее своей матери, но, высокая и дородная, она казалась скорее сестрой, чем дочерью Анны Ивановны Денежкиной, чья бельевая мастерская снабжала не слишком модным, но аккуратным и крепким товаром невзыскательных щеголих Измайловского полка.
Девушка пришла и молча села около матери.
— Ты что, Валентина? — Ничего, обедать скоро будем.
— Устинья опять тебя чем-нибудь расстроила?
— Я не понимаю, мама, что вы имеете против Усти.
— Да то, что она слишком много тебе рассказывает, чего знать не нужно. Слава Богу, ей скоро тридцать лет, а тебе всего шестнадцать.
Анна Ивановна прекратила на секунду свое занятие и не то сокрушенно, не то умиленно проговорила:
— Уж не знаю, Валентина, в кого ты и вышла такая большая. Ведь что с тобою будет через три года: страшно подумать! просто хоть в цирке показывай.
Девушка с улыбкой оглядела себя и сказала:
— Ну что же делать, мама? я ведь не нарочно. А потом, бывает и так, что в шестнадцать лет вытянутся, а потом перестают расти. Лет через десять я буду в самую пропорцию.
Заглянувшая в двери девочка сказала, что обед подан. Обедали все вместе в полутемной комнате, причем подавала какая-нибудь из учениц по очереди. У Анны Ивановны была и кухарка, так как, несмотря на незатейливое хозяйство, она считала, что ей самой нужно присматривать за всем и что, занимайся она кухней, это было бы в ущерб мастерской. Неизвестно, почему Анна Ивановна жаловалась на болтливость Устиньи, потому что во время обеда та сидела, будто воды в рот набрала. Это была очень маленькая женщина с длинным, слегка перекошенным лицом и такими красными щеками, что они казались нарумяненными. Большие, темные глаза смотрели сонно и презрительно.
Очевидно, хозяйка не была строгой, потому что младшие и старшие девушки так же смеялись и щебетали вздор, как и без нее. За громким смехом не было слышно звонка, и только когда случайно настала тишина и кто-то хотел было сказать: «Тихий ангел пролетел», — опять задребезжал звонок, и вместе с тем послышались быстрые удары рукою в дверь.
— Батюшки! никак кто-то целый час звонит, а мы и не слышим!
— Трещите, как сороки, — вот ничего и не слышите. Павел обедать отказался и имел вид расстроенный и недовольный.
— Что у вас там, что-нибудь не благополучно? — сказала Анна Ивановна, уводя сына в узкую каморку.
— Нет, ничего: все по-старому.
— Ну, да ведь и старое нужно было хвалить погодить. А я вот сейчас вижу по твоему лицу, что у вас что-то случилось. Удивляюсь только, что ты все так близко к сердцу принимаешь. Ведь как-никак, они тебе люди чужие.
— Родион Павлович мне не чужой.
— Ну, не ближе же родной матери? Будто не обратив внимания на слова Анны Ивановны, Павел продолжал:
— И потом, близок тот, кого любишь. Может посторонний человек сделаться роднее родного.
— За что тебе их любить? Я не спорю и очень благодарна Родиону Павловичу и за себя и за тебя: он помог мне устроить эту мастерскую, поднял на ноги, воспитал тебя, и я знаю, что он человек не такой богатый, ему это было не легко сделать; но любит ли он тебя? нисколько. Так зачем же тебе его любить? Будь к нему почтителен, молись за него… зачем же сердце отдавать?.. Украли они, купили твое сердце!.. и зачем, спрашивается, раз оно им не нужно?
— Я люблю не потому, что меня любят, а потому, что я люблю, и еще потому, что Родион Павлович — высокой души человек. Этого никто не знает, он сам не знает, а я знаю, он сделал из меня человека, воспитал меня, а я из него ангела сделаю! Опять ты говоришь: ему моя любовь не нужна, а любовь всегда нужна. Он может и не знать про это, а любовь свое дело делает. Он может на Кавказ уехать и заболеть, а я из Петербурга его люблю, и он выздоровеет. А знать ему об этом не надобно, не обязательно!..
— Вот это я понимаю! вот это ты, Павлуша, хорошо говоришь! — сказала вошедшая Валентина… — Если бы я полюбила, я так же бы рассуждала.
— Теперь как-то все по-новому выходит. Я рассуждаю так, что, куда меня не спрашивают, я туда и не лезу. Если я человеку не нужна, если я ему противна, зачем же я буду к нему приставать? Ну, конечно, вот как девицы влюбляются, это другое дело. Говорится: «Любовь зла, полюбишь и козла». Иногда и пьяница, и негодяй, смотреть на тебя не хочет, а все за ним бегаешь. Но ведь вы же в господина Миусова не влюблены!
— Я Родиона Павловича слишком мало знаю, и потом, зачем мне в него влюбляться? это было бы смешно! — ответила Валентина холодно, почти сердито.
— Ну, ведь если влюбишься, так и насмешить людей недолго.
— Нет, я в Родиона Павловича не влюблена нисколько, а что Павлуша говорит, то понимаю.
Уже Павел давно ушел, и зажгли большие висячие лампы, отчего белье пожелтело и перестало быть похожим на снег, а Валентина все оставалась в узкой комнате, не зажигая света. В двери постучались и, не дождавшись ответа, вошли. Валентина сидела у ножной машинки, смотря в окно.
— Ты что, Валя, не плачешь ли? — проговорила Устинья. — Не надо, не надо этого делать! вспомни, что я тебе говорила. Выкинь эти глупости из головы! не губи свою душу. Стоит ли это того, чтобы минуту из-за этого расстраиваться? — Ах, Устя, уж очень тяжело так жить, а так, как ты живешь, я жить не могу.
— Опять за шушуканье принялись? — сказала Анна Ивановна, зажигая лампу. — Уж эта мне Устинья! как змея: в любую щелку пролезет, только недогляди!
— Я вас, Анна Ивановна, искала.
— Что меня искать? я все время на виду в мастерской сидела. А зачем я тебе понадобилась?
— Хотела попроситься, чтобы меня отпустили сегодня. У нас завтра большой праздник в моленной: Дмитрия Солунского, нужно бы к всенощной сходить. Сами знаете, обедни у нас не полагается, только за всенощной и помолиться…
— Да иди, иди. Когда я тебе в этом отказывала? И когда Устинья вышла за дверь, Анна
Ивановна проворчала:
— Вот еще этой Устиньи я не понимаю: и она богомолка, и она девица, и четверо детей растут. Сама на клиросе псалтырь читает, а об амурных делах начнет говорить, так хоть святых вон выноси.
Глава третья
Тот же зимний свет не так бело и безмятежно ложился в кабинет Лариона Дмитриевича Верейского. Конечно, это происходило оттого, что комната была солидно и темно обставлена, предназначаясь не для приема посетителей, а для домашних ученых занятий. Хозяин занимался без скуки, но и не радостно, и часто, подняв глаза от книг, находил, что солидность его помещения имеет вид несколько запущенной, траурной помпы. Мебель была еще отцовская, восьмидесятых годов, безвкусно и тяжеловесно торжественная. Ларион Дмитриевич мало это замечал, вообще не обращая много внимания на внешние предметы и не делая никаких аналогий между ними и событиями, так сказать, душевными. Ему ни на минуту не приходило в голову, что, может быть, книжные шкафы и большие диваны кажутся еще запыленнее, еще пустыннее с тех пор, как его покинула его жена Ольга Семеновна. Они разошлись без видимой причины и без скандального шума, но с тех пор не видались. Он находил это в порядке вещей, и только его рассеянностью можно объяснить, что он раньше не замечал, насколько не подходит к нему и к его обиталищу веселая и упрямая хохлушка, какою была Ольга Семеновна девушкою. И женился, и разошелся Верейский в состоянии какой-то невозмутимой рассеянности. Неизвестно, в каком состоянии выходила замуж Ольга Семеновна, но ушла от него отнюдь не рассеянно, а наоборот, присмотрев себе пристальным взором нечто, по ее мнению, более подходящее. Ларион Дмитриевич даже не убрал со своего письменного стола портрета жены, смотря на него без удивления и без досады. Он был доктор, но занимался больше исследованиями, нежели практикой. Чувствовал ли он какую-нибудь горечь и обиду оттого, что Ольга Семеновна его бросила, угадать было трудно, тем более что себя в сорок пять лет он считал стариком, а тридцатилетнюю жену молодой женщиной. Отчасти, конечно, он был прав, потому что при взгляде на его незначительное лицо, очки и лысый череп никому не приходил в голову вопрос, молод ли доктор Верейский, или стар, а увидя Ольгу Семеновну, всякий бы решил, что эта дама еще только собирается жить. Она отличалась некоторой полнотой и несоразмерно развитым бюстом, что она сама и все ее знакомые объясняли тем, что она учится петь и мечтает рано или поздно выступить в роли Далилы, обладая большим меццо-сопрано.