После апокалипсиса - Вячеслав Рыбаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Куда ты меня привез, Элата?
У Фомы пересохло в горле.
— Тут вы добываете вашу горючую грязь, — сказал Элата, — а мы сейчас сделаем так, чтобы больше вы ее не добывали. По крайней мер, здесь. В этом месте.
Платформа стояла, растопырив ноги-опоры, наблюдательные вышки сверкали огнями прожекторов, словно головы на длинных шеях. Вода вокруг нее была подернута маслянистой пленкой. Мертвая вода.
Лодки покачивались на вялой зыби, в каждой — кэлпи, у каждого волосы подхвачены боевым узлом, у каждого за спиной копье, у каждого — взведенный самострел, и наконечники стрел вымазаны ядом ремнезубки.
— Но здесь же люди! — сказал Фома.
— Конечно, здесь люди! Ты хотел, чтобы мы напали на что-то другое, бард? Например, на место, где вы выращиваете вашу молодь? Здесь работают взрослые мужчины, и они вооружены железными штуками. А их охраняет много вооруженных мужчин, которые не работают, но тоже вооружены разными штуками. И они все время ждут нападения. Это честно?
— Не знаю, — сказал Фома.
— Три гнезда пошло с нами, а значит, силы равны. Как ты думаешь, сколько на платформе всего белоруких?
— Не знаю, — тупо повторил Фома.
«Это со мной происходит? Со мной? — думал он суетливо. — И вообще — это я?»
Он ощупал свое тело. Тело было взрослым и чужим.
Один раз оно послушалось меня, подумал он, когда я попытался бежать и сбросил Элату в воду.
— Я знаю, — повторил Элата, — силы равны.
— И это, по-твоему, и есть геройство — напасть исподтишка?
Я блефую, думал Фома, на Территориях наверняка военное положение после вчерашнего налета кэлпи. Вчерашнего? Позавчерашнего? Он попытался определиться во времени, но не смог.
— Мы не нападем исподтишка. Пой! — Элата обернулся к Фоме.
Фома помотал головой. Горло пересохло, он с трудом выталкивал слова.
— Пой!
— Кэлпи! — закричал Фома что есть мочи. — Кэлпи нападают! У них самострелы! И копья! Они никого не жалеют!
— Неплохо! — сказа Элата. — Но я ждал большего!
С вышки ударил пулемет. Пули прошили воду, выбивая фонтанчики брызг.
Кэлпи завопили и ударили шестами по пузырям рыбы-пластуна. Там, внутри, плавали в воде моллюски-крылатки, которые сейчас в испуге выбросили облако светящихся чернил.
— Нас видно, — сказал Элата, — мы воюем честно. Пой!
Их с Элатой лодка, однако, осталась в темноте. Кэлпи берегли своего барда.
Фома глубоко вздохнул, но воздух не принес облегчения, он пах гарью и нефтью, выедая изнутри грудную клетку.
— Кэлпи напали на нефтяную вышку, — завел Фома, — вонючие кэлпи…
Похоже, подумал он, и это не то, что нужно.
Он слышал, как пули с глухим чавкающим звуком входят в обшивку лодок и живую плоть.
Но кэлпи, словно пули не могли причинить им вреда, скользили по воде, пробирались под брюхо платформы, обмотав руки и ноги рыбьей кожей, карабкались по опорам, взбирались на ограждения, по которым сейчас был пропущен ток.
Прожектор-глаз лопнул, в воду посыпались осколки.
— Пой! — крикнул Элата.
— О чем? — вытолкнул Фома пересохшим горлом.
— Ты бард. Не спрашивай. Пой.
На вышке отчаянно завыла сирена.
Где-то далеко отозвалась другая, ночной воздух был прошит частыми стежками их воя. Фоме хотелось заткнуть уши, в глазах стояла сплошная рябь, мешанина огня и мрака. Кэлпи со страшными черными лицами выныривали из тьмы, их было много, очень много. Фома ловил ртом ржавый воздух, шевелил распухшим языком…
— Кэлпи! — закричал он. — Спасайтесь! Кэлпи идут… — и закашлялся.
— Выпей. — Элата поднес к его губам деревянную баклажку.
Фома глотнул. Жидкость показалась горьковатой и сладкой одновременно, язык и губы сразу онемели, в ушах зазвенело, точно в голове бил медный колокол… Он помотал головой, и размазанные полосы огней повисли в воздухе. На всякий случай он еще раз качнул головой, осторожно, словно та была из стекла. Огни, казалось, обрели свой собственный голос: прожектора отдавались у него в голове медным гонгом и стеклянным звоном вторили им потайные фонари кэлпи. А вот звуки, напротив, обрели свой цвет: пули прошивали воздух огненным пунктиром, а крики кэлпи были красными и горячими. В голове Фомы царила мешанина звука и цвета, горячий воздух рвался из его груди, и он запел:
Белый огонь светит,черная вода плещет,алая битва пляшет,снуют повсюдучерные лодки,несут гибельлюдям на башнях…
Я пою честно, подумал он, я пою не для кэлпи, это для всех…
Где-то далеко надрывалась сирена.
Там, в ночи, по темному гладкому полю к припавшим к земле вертолетам бежали крохотные люди, и его отец, постаревший и похудевший, торопливо натягивал куртку. Он видел все это внутренним зрением — мать в дверях дома, тревожно сжимающую руки, и Доску в одинокой постели, и Хромоножку, ощупью пытающегося нашарить прислоненный к кровати протез…
Откуда-то перед Фомой возник барабан, обтянутый рыбьей кожей, он дотронулся до него; барабан был теплым, он откликнулся на прикосновение, словно живой. Теперь вокруг Фомы стоял его собственный звук и цвет, пурпурный цвет, содрогающийся в такт ударам сердца, и где-то далеко в такт ударам сердца вопили кэлпи. Платформа вдруг распустилась, как огненный цветок, белый в своей невыносимой жаре, и эта белизна отозвалась в голове Фомы невыносимым медным звоном. Колючие огни дробились и плавились, стекая вниз вместе со слезами.
И все стихло.
Мир медленно вращался вокруг него, наполненный чужими тенями и голосами Он поднял голову: от платформы остались только ноги-опоры, жалко торчащие из воды, вокруг плавали бурые покореженные обломки, а рядом на волнах, подернутых радужной пленкой, покачивался огромный плот из тростника, и на этом плоту рядами лежали люди, белые и неподвижные, точно прибитые морозом личинки мух, и несколько кэлпи, стоя на плоту, расставив ноги для равновесия, укладывали их бок о бок, ворочали, чтобы уложить поплотнее…
Фома перегнулся и дотронулся до ближайшего.
— Они совсем холодные! Мертвые!
Элата покачал головой:
— Они живы. Мы держим слово. Они просто спят. Их сородичи найдут их и разбудят.
В голосе его Фома уловил пурпурный оттенок неуверенности.
— Ты бард, — сказал Элата, — ты и вправду бард. Если бы не ты, мы бы не смогли уничтожить нефтяную машину. Но ты пел, и мы старались.
Фома плакал, отвернув лицо.
— Они мертвые, мертвые! — плакал Фома. — Ты обманул меня! Вы все меня обманули! Чертовы кэлпи!
Догорающие огни преломлялись в его полных слез глазах.
— Кэлпи? — переспросил Элата. — Ты выпил священный напиток. Ты пил молоко королевы. Ты бард, ты владеешь именами. Зови нас тем именем, которое тебе доступно.
— Как? — устало спросил Фома.
Спящие-мертвые покачивались на волне, кэлпи перегнулся и оттолкнул шестом плот.
— Фоморами, — сказал Элата.
* * *Голова кружилась, точь-в-точь как после того, как он по ошибке хлебнул из стоящего на столе отцовского стакана, думая, что это вода. Неяркий утренний свет резал глаза. Мир казался болезненно четким, трава качалась перед его лицом, и каждая травинка была словно глубоко прорезана в прозрачном воздухе…
Он видел все как будто через увеличительное стекло: песчинки, прилипшие к коже, лезвия травы, покачивающиеся на уровне глаз; на верхушке каждой травинки сидел, охватив ее скрюченными лапками, крохотный черный муравей.
— Личинка вертячки, — сказал неслышно подошедший Элата, и голос его вспыхнул в голове у Фомы россыпью алых искр. — Зараженный ею муравей больше не стремится укрыться на ночь в муравейнике, наоборот, ему хочется залезть как можно выше, он забирается на самый верх травинки и скрючивается там… от холода. Утром таких муравьев склевывают птицы. А дальше личинка вертячки продолжает развиваться у них в потрохах. Хитро устроено, верно, бард? Какая-то крохотная козявка может изменить поведение большого муравья… И он больше не бережет себя, не работает на пользу своим сородичам, он позабыл муравейник. Ради чего?
— Кто-то поселился у меня в голове, Элата, — сказал Фома, — и я вижу все не так, как раньше. Может быть, я тоже найду свою травинку, вскарабкаюсь на самый верх и там меня склюет птица?
— Ты пил молоко королевы. Кто знает, о Фома, может, именно ты видишь мир таким, как он есть. И кто знает, быть может, этот муравей сейчас счастлив, как никогда не был.
— Я больше не человек? — осторожно спросил Фома. Он поглядел на свою руку. Рука была белой и поросшей короткими взрослыми волосками.
— Ты бард. Это больше, чем человек. Больше, чем фомор.
— Я — личинка, — сказал Фома, охватив голову руками, — я никогда не стану по-настоящему взрослым.