Возлюби ближнего своего - Эрих Мария Ремарк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ее плечи дернулись, голова откинулась назад. Потом она снова пошла, стараясь уловить каждое его слово.
– С тобой ничего не сделали? – спросил голос за ее спиной.
Она отрицательно покачала головой.
– За тобой следят?
Она кивнула.
– И сейчас тоже?
Она колебалась. Затем снова отрицательно покачала головой.
– Я немедленно ухожу. Попытаюсь пробиться через границу. Писать не смогу. Это слишком опасно для тебя.
Она кивнула.
– Ты должна развестись со мной.
На какое-то мгновение женщина замедлила шаг. Затем пошла дальше.
– Ты должна развестись со мной. Завтра же пойди в суд. Скажешь, что хочешь развестись из-за моих политических убеждений. Что раньше ты, мол, о них ничего не знала. Поняла?
На сей раз она не шевельнула головой. Вытянувшись в струнку, продолжала идти.
– Да пойми ты меня, – шептал Штайнер. – Это необходимо для твоей безопасности! Я сойду с ума, если тебя хоть пальцем тронут! Ты должна развестись – тогда они оставят тебя в покое!
Женщина не ответила ему.
– Я люблю тебя, Мари, – тихо процедил Штайнер сквозь зубы, и его веки затрепетали от волнения. – Я люблю тебя и не уйду, если ты мне не пообещаешь этого! Обещай, иначе я снова отправлюсь на чердак! Понимаешь?
Наконец она кивнула. И ему показалось, что этого кивка он ждал целую вечность.
– Так обещаешь?
Мари медленно опустила голову. Ее плечи поникли.
– Сейчас я сверну и поднимусь по правому проходу. А ты сверни налево и пойди мне навстречу. Ничего не говори, ничего не делай! Я только хочу увидеть тебя еще один раз. Потом уйду. Если ничего обо мне не услышишь, значит, я пробился.
Она кивнула и ускорила шаг.
Штайнер пошел вверх по узкому переулку, вдоль мясных лавчонок. Женщины с корзинами торговались у прилавков. В лучах солнца туши отливали кровавым блеском и сверкали белизной. Стоял невыносимый запах. Мясники надрывали глотки. И внезапно все это потонуло. Удары топоров по деревянным чурбанам превратились в тонкий посвист кос. Появился луг, пшеничное поле, свобода, березы, ветер и любимая походка, любимое лицо. Она чуть сощурила глаза и неотрывно смотрела на него, и в этих глазах было все: и боль, и счастье, и любовь, и разлука, а высоко над их головами плыла жизнь, такая переполненная, такая сладостная и дикая! И от такой жизни надо отказаться… С чудовищной быстротой мелькали тысячи поблескивающих ножей…
Они шли и в то же время стояли на месте; шли и не знали, что идут. Потом в глаза Штайнера ворвалась какая-то слепящая пустота, и лишь немного погодя он вновь стал различать краски и весь этот суетный калейдоскоп, бессмысленно вращающийся перед глазами, но не доходящий до сознания.
С минуту он брел, спотыкаясь. Потом ускорил шаг. Он шел насколько мог быстро, стараясь не привлекать к себе внимания. Проходя мимо стола, покрытого клеенкой, он задел локтем свиную тушу. Мясник разразился бранью, а Штайнеру слышалась барабанная дробь. Дойдя до угла мясного ряда, он свернул за угол и остановился.
Штайнер видел, как Мари медленно прошла через ворота рынка. На углу улицы она обернулась и простояла так довольно долго, слегка запрокинув голову и широко раскрыв глаза. Ветер теребил ее платье. Резко обрисовывалась фигура. Штайнер не знал, видит ли она его, но не решился подать ей знак. Боялся, что она чего доброго побежит к нему. Вдруг она подняла руки и прижала ладони к груди. И словно вся она потянулась к нему в болезненном и неосязаемом, слепом объятии, с открытым ртом и закрытыми глазами. Затем она медленно отвернулась, и темное ущелье улицы поглотило ее.
Через три дня Штайнер перешел границу. Ночь была светла и ветрена, а в небе висела луна, белая, как мел. Штайнер был сильным, волевым человеком, но теперь, перейдя границу, обливаясь холодным потом, он обернулся и, глядя туда, откуда пришел, точно лишившись рассудка, произнес имя своей жены.
Он снова достал сигарету. Керн дал ему огня.
– Сколько тебе лет? – спросил Штайнер.
– Двадцать один год. Скоро будет двадцать два.
– Вот как! Скоро двадцать два. Это уже не шутки, малыш. Как тебе кажется?
Керн кивнул в знак согласия.
Штайнер задумался. Потом сказал:
– В двадцать один год я был на фронте. Во Фландрии. Это тоже не было шуткой. Наше нынешнее положение во сто крат лучше. Понимаешь?
– Понимаю. – Керн повернулся. – Конечно, лучше так, чем быть мертвым. Все это я знаю.
– Тогда ты уже знаешь много. До войны мало кто понимал это.
– До войны… С тех пор прошло сто лет…
– Тысяча лет… В двадцать два года я лежал в лазарете. Там я кое-чему научился. Рассказать чему?
– Говори.
– Ладно, слушай. – Штайнер сделал глубокую затяжку. – Ничего особенного у меня не было. Сквозное ранение мышечных тканей. Боли почти не было. Но рядом лежал мой друг. Не какой-нибудь друг. Мой друг. Его ранило в живот осколком снаряда. Он лежал на койке и кричал. Ни грамма морфия, понимаешь? Морфия не хватало даже для офицеров. На второй день он так сильно охрип, что мог уже только стонать. Умолял меня прикончить его. Я бы это сделал, но не знал как. И вдруг на третий день на обед подали гороховый суп. Густой гороховый суп с салом, суп мирного времени. До того нас кормили какими-то ополосками. Ну, мы, конечно, давай жрать. Все страшно изголодались. Жрал и я. Жрал, как давно не кормленная скотина, с каким-то самозабвенным наслаждением. Уплетая суп и глядя поверх края миски, я видел лицо моего друга, его искусанные, разжатые губы, видел, как он умирает в муках. Через два часа его не стало…
А я жрал и жрал, и никогда в жизни ничто не казалось мне вкуснее.
Он сделал паузу.
– Ну и что ж, вы просто здорово изголодались, – сказал Керн.
– Не в этом суть. Тут другое. Кто-то подыхает рядом, а ты ничего не чувствуешь. Ну, допустим, тебе жалко человека. Но боли-то ты ведь все равно не чувствуешь! Твой живот цел – в этом все дело. Рядом, в двух шагах от тебя кто-то гибнет, и мир рушится для него среди крика и мук… А ты ничего не ощущаешь. Вот ведь в чем ужас жизни! Запомни это, малыш. Вот почему мир так медленно движется вперед. И так быстро назад. Тебе не кажется?
– Нет, не кажется, – сказал Керн.
Штайнер усмехнулся.
– Понимаю. И все-таки подумай об этом при случае. А вдруг поможет…
Он встал.
– Мне пора. Пойду обратно. Таможенник вряд ли думает, что сразу вернусь. Первые полчаса он был внимателен. С утра снова будет наблюдать. Но ему никак не догадаться, что я подамся к границе в промежутке, то есть ночью. Уж такова психология таможенников. К счастью, зверь постепенно становится умнее охотника. Почти всегда. И знаешь почему?
– Не знаю.
– А потому, что зверь рискует больше. – Он хлопнул Керна по плечу. – Поэтому-то евреи и стали самым хитрым народом на земле. Запомни первый закон жизни: опасность обостряет чувства.
Он протянул Керну руку, большую, сухую и теплую.
– Счастливо тебе! Может, когда и увидимся опять. По вечерам я часто буду в кафе «Шперлер». Спросишь там меня. – Керн кивнул.
– Ну, ни пуха ни пера! И не разучись играть в карты. Они отвлекают, избавляют от мыслей.
Для людей без пристанища это очень важно. Ты уже неплохо разбираешься в яссе и в тароке. А вот в покере рискуй побольше. Блефуй напропалую.
– Хорошо, – сказал Керн. – Буду блефовать. И спасибо тебе! Спасибо за все!
– От чувства благодарности тебе придется отвыкнуть. Или, впрочем, нет, не отвыкай от него. С ним легче прожить. И не в смысле отношений с людьми, это как раз не важно. Просто самому легче. Благодарность, если только ты способен почувствовать ее, согревает душу. И запомни: нет ничего хуже войны!
– И ничего нет хуже, чем быть мертвым.
– Насчет смерти не знаю. Во всяком случае, хуже умирать. Прощай, малыш!
– Прощай, Штайнер!
Керн посидел еще немного. Небо прояснилось. Вокруг простирался тихий, мирный пейзаж. Пейзаж без людей.
Керн сидел в тени бука и думал о своем. Просвечивающая зеленая листва вздулась, точно большой парус, и казалось – ветер медленно уносит землю в бесконечную синюю даль, и звезды – сигнальные огни, а луна – светящийся буй.
Керн решил попытаться еще этой ночью добраться до Братиславы, а оттуда направиться в Прагу. В большом городе всегда безопаснее. Он открыл чемодан, достал чистую рубашку и пару носков, чтобы переодеться. Он знал, что это важно. К тому же – мало ли кто увидит его. Кроме того, хотелось избавиться от всего, что напоминало тюрьму.
Странное чувство охватило его, когда, обнаженный, он стоял в лунном свете. Вдруг ему показалось, что он маленький заблудившийся ребенок. Он быстро поднял свежую рубашку, лежавшую перед ним на траве, и надел ее. Темно-голубая рубашка практична – не так скоро загрязнится. В свете луны рубашка выглядела серовато-сиреневой. Он твердо решил не падать духом.
III
Под вечер Керн прибыл в Прагу. Оставив чемодан на вокзале, сразу пошел в полицию, но не для регистрации. Просто хотелось спокойно обдумать, что делать дальше. Для этого здание полиции было самым подходящим местом. Полицейские не устраивали там облав, не проверяли документы.