История над нами пролилась. К 70-летию Победы (сборник) - Петр Горелик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Другие задумки были легче и надежней в изготовлении, но требовали не меньше времени. Иногда мне помогали мои школьные друзья. Об этом напомнил автограф Бориса Слуцкого на одной из его подаренных мне книг: «Пете от ассистента на микадной машине. Борис Слуцкий».
В юности и много позже я видел в отношении к нам, детям, только отцовский деспотизм, видел, что по его вине мои старшие брат и сестра остались недоучками, без профессии. Живя то с матерью, то в большой семье отца, я не знал тепла родительской любви и не впитал чувства родства и семейной сплоченности. В одном месте я чувствовал себя помехой личной жизни, в другом – лишним ртом, но отнюдь не лишними рабочими руками. Я рано понял, что моя судьба находится в моих руках. Забегая далеко вперед в своем рассказе, скажу, что в пятнадцать лет я сам разрубил этот узел – стал жить самостоятельно: снял угол, отдался по-настоящему учебе. Жил я на небольшое пособие, которое мне выхлопотала школа, кое-что подрабатывал уроками и рисованием плакатов к праздникам, немного пользуясь помощью матери. Свой первый рубль я заработал за транспарант «Выполним Пятилетку в четыре года!».
Сейчас я вижу в отце не только деспота. Время частично стерло детали, и я должен признать, что отец был труженик. Торгашеская спекулятивная жилка, присущая многим представителям той среды, из которой он вышел, была не только не единственной, но и не главной чертой его характера. Он добывал свой хлеб своими руками и никогда не пользовался наемным трудом, использование же труда детей в семейном подряде, как я уже писал, – вещь традиционная. Будучи человеком малообразованным, отец сумел найти себя в практической сфере и, несмотря на периодически постигавшие его неудачи, не сдаться и содержать большую семью.
Отец получил еврейское религиозное образование. Синагогу посещал нерегулярно. Его набожность носила внешний характер. И при этом он был нештатным (если это понятие применимо в данном случае) кантором – синагогальным певцом-солистом. У него был хороший сильный голос, и его приглашали петь в синагогах ближайших к Харькову местечек. Эти «гастроли» оплачивались. Дома он молился редко. В семье отмечали еврейские праздники, но шабаты[2] не соблюдались. Так что набожность отца была неглубокой.
Из праздников запомнилась Пасха. Предпасхальная подготовка была уделом женщин. Поскольку отдельного пасхального комплекта посуды не было, всю кухонную и столовую посуду выносили во двор к водопроводной колонке. Здесь собирались еврейские женщины со всего двора, разговоры и работа продолжались до темноты. Посуду мыли мылом, оттирали песком и толченым кирпичом – избавляли от впитавшегося «хамеца» – кислого хлеба. Чистую, блестевшую, теперь уже «кошерную» посуду вносили в дом после тщательной уборки квартиры, вычищали все, что могло сохранить следы кислого теста, хлеба. Мацу приносили из синагоги в большой наволочке, чтобы хватило на все восемь праздничных дней. Отец приносил из синагоги пасхальное вино «пейсаховку», а с базара – крупных лещей и много всякой зелени. Готовили фаршированную рыбу – непременный атрибут пасхального стола. С детства запомнились лакомства из мацы. Для их приготовления мацу пропускали через мясорубку, превращая в муку, а из этой муки скатывали небольшие шарики, которые варили в меду. Лакомство называлось тейглах. Смысл и религиозная сущность праздника не остались в памяти, так же как и ритуальные особенности. Обо всем этом я узнал много позже из литературы, тогда все это не могло пересилить во мне моего пионерства. Тейглах запомнились, а ритуалы – нет.
Впрочем, один все же запомнился: седер – первый предпасхальный вечер, когда открывают дверь, чтобы в квартиру вошел Илья-пророк, и когда отец, сидящий во главе стола почти как Саваоф, задает детям вопросы – кашес. Мы должны были давать на них канонические ответы. За ошибку можно было схлопотать подзатыльник. Не из этой ли традиции родился в 30-е годы анекдот: «Отец задает на седере сыну вопрос: “Можно ли построить социализм в одной стране?” Сын отвечает: “Социализм в одной стране построить можно, но жить в такой стране нельзя”». Подобный ответ в то время попахивал не подзатыльником, а мог стоить жизни.
Набожность отца, как я уже говорил, была неглубокой, больше показной. Посещения синагоги и редкие предсубботние вечера – шабаты – были поводом сбросить с себя затрапезу и облачиться в выходную тройку с белой сорочкой и непременным галстуком. В рабочие дни отец был одет неряшливо, выглядел уставшим, был небрит. От усталости с вечера мгновенно засыпал на засаленной кушетке и, не раздеваясь, спал до утра. Просыпался рано и в жеваной после ночи одежде отправлялся на базар. Продукты для дома всегда покупал сам и был горд, когда ему удавалось что-то схватить по дешевке (по-еврейски это звучало «гехапт а мицие»). Обычно купленное по дешевке было отвратительного качества – прогорклое масло, протухшие яйца, залежалая мука. Кур приносил обязательно живых, держа их за ноги головами вниз. Потом я или Володя отправлялись к резнику при синагоге, чтобы умертвить их.
Переодеваясь в выходную тройку, отец преображался в красивого мужчину. Куда-то девалась сутулость, он становился стройным. Лицо его украшали маленькие усы и бородка-эспаньолка. Из жилетного карманчика свешивалась золотая цепочка. Показную набожность он сочетал с подлинной любовью к картам. Играл обычно с соседями, в беседке во дворе, оставаясь в своей затрапезе. В непогоду и зимой облачался в костюм и уходил надолго в одну и ту же компанию игроков и собутыльников. Выпивали, по-видимому, очень умеренно, пьяным я отца не помню, но под хмельком возвращался постоянно и сразу же, часто не раздеваясь, засыпал.
В семье отца я появился, когда кончался нэп. Отца тогда одолевали мрачные предчувствия. Мои комсомольские восторги по поводу успехов первой пятилетки он встречал презрительной ухмылкой. Он как бы говорил: «Посмотрим, что из этого получится». К власти и наступившим порядкам относился с недоверием. Удивительно, но ему очень долго, до старости, удалось оставаться при своем деле, то кустарем-одиночкой, то кооперированным кустарем. С кем он кооперировался, оставалось загадкой, но была возможность легализовать приватную деятельность, и он ею пользовался, во всяком случае, «на них» он не работал. Как ему удавалось ладить с налоговиками, я не знал, но не помню, чтобы по этой части у него были неприятности. Репрессий он избежал, если не считать того, что ему пришлось провести несколько недель в подвале НКВД. К слухам, что «берут» ювелиров, зубных техников и бывших нэпманов в надежде выкачать из них золотишко, он отнесся легкомысленно. О кустарях в начале «восстановления социалистической законности» не говорили; «допровской корзинки» («Допр» – дом предварительного заключения) он не приготовил. И напрасно. Передач не принимали. Пришлось ему, бедняге, страдать в сыром подвале от обилия соленой пищи и недостатка воды. Таков был способ воздействия на тех, кто упорно не хотел поделиться и пожертвовать на строительство социализма: кормили селедкой не слабой соли и не давали воды. Отец вообще не любил расставаться с деньгами, даже в обмен на необходимое, а тут надо было отдать, ничего не получая взамен. В конце концов его выпустили. Не знаю, отдал ли он свое или что-то приобрели на стороне и он отдал, сделав вид, что «вспомнил» о своих сбережениях (такое нередко практиковали). В его рассказах о днях, проведенных в сыром подвале, лейтмотивом была здравая мысль, что лучше было бы потратить ценности в Торгсине[3]. Именно в то время появился знаменитый анекдот о Саррочке, утверждавшей, что «если нет денег, нечего затевать строительство социализма».
Врачи в моей жизни и судьбе
Из детства запомнился один врач. Человечек маленького роста, щупленький, с чеховской бородкой и, как помнится, в пенсне. Фамилия его была Кандыба. Жил он неподалеку, в Аптекарском переулке, и считался семейным врачом. Хотя это ко мне и моим сводным старшим брату и сестре отношения не имело. Его приглашали, только когда заболевал младший, Саша. На лечение Саши его мать, наша мачеха, денег не жалела. Скуповатому отцу, к тому же не верившему в медицину, приходилось мириться с такой, как ему казалось, бессмысленной тратой.
Кандыба приходил по вызову, мыл руки, степенно раскрывал традиционный саквояжик и на салфетке раскладывал немудреный набор инструментов – деревянную трубку, никелированную железку, похожую на стамеску без ручки, пинцет и какие-то щипчики, назначения которых я много лет не понимал. Все делалось молча и походило на священнодействие. Потом шел к больному мальчику. Всякий раз, независимо от того вызывали ли его по поводу ушиба ноги или несварения желудка, Кандыба начинал с осмотра горла. «Ну-с, молодой человек, – говорил он обращаясь к четырехлетнему Саше, – повернитесь к окну и откройте ротик». Может быть, старый доктор предвидел будущее Саши, ставшего с годами известным солистом московской оперетты, Народным артистом России.