На берегах Невы - Ирина Одоевцева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пять очень медленно прочитанных строф. И я их все выслушиваю.
— Что же? Довольно грамотно, — произносит Гумилев будто с сожалением, — Только скучное о скучном. Хотя и шуршащие, но дубовые стихи. — И он начинает зло критиковать их. Снова смеются. Но — или это мне только кажется — не так громко, не так предательски. И в голосе Гумилева нет издевательских, злорадных ноток, когда он говорит устало:
— А остальное разберем, если вы еще не убедились, что и разбирать не стоит — в следующий раз.
Он берет свой портфель и не выходит, а торжественно покидает класс. За ним бежит Тимофеев и сейчас же, давясь от смеха, доносит ему, что «испанские стихи принадлежат той рыженькой с бантом».
Об этом я узнала много позже. Но не от Гумилева. Как это ни странно, за все мои ученические годы Гумилев никогда не вспоминал о том, что он чуть было не зарезал меня. — Меня, свою лучшую ученицу. Гумилев притворялся, что так и не узнал, кому принадлежали высмеянные им испанские стихи. Я же притворялась, что верю этому.
Я давным-давно научилась смотреть на себя, ту прежнюю, —
Как души смотрят с высотыНа ими брошенное тело.
Разве это была я? И все-таки у меня и сейчас сжимается сердце, когда я вспоминаю, как я в тот снежный вечер возвращалась домой.
Я не помню, как я вышла из класса, спустилась по лестнице, прошла через сад и очутилась на улице.
Я помню только мрачные сумерки, снег и зловещее карканье ворон на углу Бассейной и Греческого.
Обыкновенно я весело кричала каркающим воронам: — На свои головы! На свои головы каркаете!
Но сейчас я молча слушала их карканье. Конечно, на мою голову. На чью же еще, кроме моей?
Дома меня встретили радостными расспросами. Но я, сбросив шубку прямо на пол — пусть другие вешают ее, если хотят — махнула рукой.
— Не пришел. Не пришел Гумилев! Напрасно целый час ждали. Не пришел! У меня голова болит. Я пойду лягу. И обедать не буду.
То, что я пожаловалась на головную боль — у меня никогда не болела голова — и главнее то, что я пожелала лечь и не обедать, испугало моих домашних — а вдруг я заболела? И они заходили на носках и стали шопотом советоваться, не позвать ли доктора.
У себя в комнате я заперла дверь на ключ и действительно легла. Легла, как ложатся в гроб, сказала я себе громко.
На следующий день я проснулась поздно. Лучше всего было умереть от горя и позора. Но раз умереть не удалось, надо продолжать жить.
Но как и чем? Ведь я жила только стихами.
И вот оказалось, что я ошиблась.
После вчерашнего возврата к поэзии быть не могло. С поэзией все покончено, раз и навсегда.
Я пролежала сутки в кровати, позволяя домашним ухаживать за собой. За это время я успела все обдумать и решить.
На третий день я записалась на Кино-курсы, находившиеся совсем близко на Суворовском проспекте.
Нет, я не собиралась стать кинематографической звездой, но мне необходимо было найти какое-нибудь занятие.
На Кино-курсах меня опять спросили, знаю ли я иностранные языки — вопрос особенно нелепый в годы немого кинематографа, — умею ли я ездить верхом и править автомобилем?
Верхом я ездила с раннего детства, но об управлении автомобилем понятия, конечно, не имела, что, впрочем, не помешало моему условному принятию на Кино-курсы.
— Через три недели состоится зафильмованный экзамен, после которого выяснится, кто принят и кто исключен, — нахмурившись объявил заведующий. И помолчав с минуту, добавил, улыбаясь дружелюбно: — Впрочем, вам товарищ, бояться не надо. Вижу, что фотогеничны. И даже очень. Вы-то приняты будете.
Но это обещание не обрадовало меня. Я чувствовала себя здесь совсем не на своем месте. Здесь ничем кроме кинематографа не интересовались и часами спорили о Вере Холодной, Мозжухине, Франческе Бертини, Максимове. Но до них всех мне не было решительно никакого дела.
Я чувствовала себя одинокой, несчастной и, чтобы не переживать в сотый раз гибели всех моих надежд, до изнеможения занималась гимнастикой, карабкалась по лестницам, раскачива-лась на трапеции. Гимнастике отдавались утренние часы, в остальное время разыгрывали всевоз-можные театральные сцены, что было довольно забавно и, главное, мешало думать о моем горе.
На Кино-курсах жили, как под дамокловым мечом, нервничали, интриговали, заранее стараясь перебежать друг другу дорогу в ожидании страшного экзамена.
Я одна не проявляла нервности, что принималось остальными за самонадеянность. — Знает, что будет принята и задирает нос!
Как-то, почти накануне экзамена, выйдя из дома я не свернула на Суворовский, а пошла вниз по Бассейной, не отдавая себе отчета, куда я иду. И только дойдя до Знаменской поняла, что иду в «Живое Слово». Иду оттого, что не могу не идти.
Первый, кто меня встретил в вестибюле, был Всеволодский. Он обхватил меня за плечи, заглядывая мне в лицо.
— Наконец-то! Вы что, больны были? Ай, Ай! Еще похудели. Но теперь поправились? Ну, слава Богу, слава Богу!
Он повел меня с собой в класс и объявил радостно: — Смотрите, вот она! Вернулась к нам. Ведь как мы все по ней скучали! И вот она с нами опять! Теперь мы уж ее не отпустим!
И я сразу почувствовала себя прежней, окруженной дружбой и любовью. Будто Гумилев не выставлял меня к позорному столбу, будто надо мной никогда не глумились все эти мои друзья и поклонники.
В тот же день я слушала лекцию Луначарского и профессора Энгельгардта, читавшего о китайской литературе, слушала с тем увлечением, как и прежде.
— А завтра будем праздновать юбилей Кони, — сейчас же сообщили мне. — Как хорошо, что вам удастся присутствовать на нем!
Да, это было очень хорошо. Кони мы все глубоко уважали. Я радовалась, что буду на его юбилее.
Кони исполнилось семьдесят лет. Возраст казавшийся нам, слушателям «Живого Слова», почти мафусаиловым.
Юбилей, стараниями Всеволодского, удался на славу. Стены ярко освещенного зала были разукрашены звездами и лавровыми венками с красными лентами.
На эстраде восседал сам юбиляр, окруженный группой ораторов, восхвалявших его в юбилейных речах.
Маленький, сухенький, сгорбленный Кони с тоской в глазах выслушивал многословные, пустозвонные приветствия Луначарского, Всеволодского, Юрьева, Студенцова и каких-то незнакомых нам коммиссаров и представителей печати.
Но, когда на эстраду поднялся один из слушателей «Живого Слова» и начал пространно и восхищенно перечислять все события, приведшие Россию к Революции, Кони вдруг заерзал на месте и поднял Руку.
— Знаю, знаю, верю! Кончайте, голубчик, скорей. Невтерпеж мне!
Оратор поперхнулся на полуфразе — Благодарная Россия! Вам! вас!.. Благодарная Россия — он покраснел, смутился и крикнул — Поздравляет! и, пятясь, спрятался за широкую спину Луначарского.