Песня синих морей (Роман-легенда) - Константин Игнатьевич Кудиевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Истинная близость, наверное, возникает в тот миг, когда в мужчине обостряется чувство покровителя, старшего. И женщина отвечает на эту заботу беспредельной доверчивостью — высшим проявлением своей любви.
Сергей думал о Зое. Жалел, что она не видит вместе с ним лесов и озер, не слышит Иволгина. Он напишет ей, обязательно напишет обо всем: о морях, о генерале, о своих раздумьях. Она поймет: хотя бы потому, что он думает о ней. А сейчас он должен запомнить и эту березку, мелькнувшую за окном, и туманные опушки, и речушку, вьющуюся меж сосен. Запомнить и хранить в памяти до тех пор, пока не расскажет обо всем Зое…
Поезд мчался к полярному морю. Без конца выстукивали колеса: Ге-ле-на Реч-ная… Ге-ле-на Реч-ная…
— Эта женщина напоминала розоватую чайку, — говорил генерал. — Я видел такую чайку в Стожарске, в доме учителя географии. Фамилия учителя была — Городенко…
Уже возвратившись в свой вагон, стоя в коридоре и прижимаясь лбом к оконному стеклу, он улыбнулся:
— Разоткровенничался я сегодня из-за вашего Черного моря… Говорят, это признак старости, когда человек увлекается воспоминаниями. Вам, молодым, не понять. — Но после долгой паузы задумчиво произнес, казалось, без всякой связи с предыдущим: — Впрочем… у каждого поколения есть своя грусть.
Поезд замедлял ход, приближаясь к станции. Она виднелась вдали, за изгибом насыпи, — темные деревянные постройки в мглистой дымке мороси. Чуть в стороне высились цеха лесопильного завода, штабеля досок, желтоватые холмы опилок. От ближнего леса к заводу тянулась вязкая, изжеванная тракторными гусеницами дорога.
— Разве нельзя прожить без грусти? — спросил Сергей нерешительно, боясь показаться генералу наивным.
— Не знаю, — ответил Иволгин. — Да и нужно ли? Грусть — самое умное чувство: она рождает раздумья…
На третьи сутки пути Сергей впервые увидел солнце в северной части неба. Оно опустилось к самому краю небосклона, готовое вот-вот сползти за горизонт. Но почему-то не сползало и продолжило висеть над землей — сонное, усталое, с блеклыми, четко различимыми краями — точно в светофильтрах секстана. В его неярком, ровном свете просматривались далекие контуры сопок.
— Ложитесь спать, — позвал его Иволгин. Сергей отрицательно качнул головой:
— Рано еще.
— Рано? — рассмеялся генерал. Сергей взглянул на часы — была половина третьего ночи.
Леса редели. Деревья становились ниже, приземистей. Они напоминали грибы: их ветви не тянулись кверху, а разрастались над землей. В низкорослых мшистых травах покоилась черная, как смола, вода. Она не отражала даже солнца. «Это не вода, — подумал Топольков, — это притаившаяся ночь».
Где-то впереди, за сопками, под ночным тоскливым солнцем, начиналось полярное море. Сергей увидит его завтра — и с этой минуты начнется новая, увлекательная жизнь: с четким укладом корабельной службы, с дальними походами, с тревожными штормовыми вахтами. Что ж, это и есть то счастье, к которому он стремился! Завтра, придя на берег, он крикнет в широкий простор: «Здравствуй, родное море!»
Не сдержал улыбки и оглянулся на генерала. Иволгин не спал: заложив руки за голову, задумчиво смотрел куда-то вверх. О чем думал он, — кто знает… Может быть, о делах. Или о битвах, в которых прошла его молодость. А быть может, вспоминал о южном городке Стожарске, о женщине с неясным именем — Гелена Речная, о той далекой весне, что сохранилась в сердце его до первой старческой седины…
Глава 2. ТА ДАЛЁКАЯ ВЕСНА
А весна в том году выдалась ранняя, щедрая. К марту расплескалась над Стожарском белая кипень садов. В мае Зацвели акация, сирень в палисадниках, степные травы — все сразу. Облака, отраженные в реке Раскопанке, пахли черемухой. Над ними гудели захмелевшие пчелы.
Дни рождались и умирали в разливе солнца.
И только по ночам иногда срывались короткие весенние штормы. Задувала Моряна, приносила из просторов моря запоздалые косяки тумана. Тогда на Стожарском маяке до утра надрывался ревун, отпугивая идущие мимо корабли.
В одну из таких ночей у Стожарска потерпел аварию небольшой пароход «Трувор». Трое суток вокруг него натруженно пыхтели буксиры, пытаясь стащить с отмели. Дрожали и лопались буксирные тросы, корабельные винты поднимали со дна мутные клубы ила, и суденышки, обессилев, хрипели осипшими гудками, вспугивая окраинных псов.
Лишь на четвертое утро «Трувор» медленно сполз на глубокую воду и устало закачался на ней, переводя дыхание. Толпа рыбаков, наблюдавших за ним с берега, начала расходиться. Только мальчишки по-прежнему стояли неподвижно, глядя на корабль: они хотели увидеть все до конца.
Вместе с рыбаками двинулся от моря и Колька Лаврухин. Но отойдя сотню шагов, он повернул влево и побрел по высоким травам к маяку.
Колька был высокий, худой и жилистый, с многолетним, серым от морской моли загаром, который не сходил даже зимой. Губы его пошерхли от ветра, брови и давно не стриженные волосы выгорели на солнце, как и майка-безрукавка на нем, когда-то голубая, а ныне скучного полынного цвета. И только карюю темноту глаз не тронули не ветер, ни солнце: они смотрели вокруг пристально и дерзко, с каким-то решительным и любопытным вызовом.
Кольке шел девятнадцатый год. Прошлым летом окончил он стожарскую девятилетку, пытался поступать в Николаевский судостроительный, но срезался и вернулся обратно. Работал матросом на «Черноморке» — небольшой шхуне стожарского рыбтреста. Но плавания бывали редки, и в остальное время Колька помогал рыбакам ремонтировать шаланды или разгружать рыбу. Ночами же исчеркивал страницы учебников, поклявшись, что все равно перешибет институтских профессоров.
Часто, бросив работу, уходил в степь или, оснастив шлюпку, уплывал на дальние отмели. Пропадал там целыми днями. За это прозвали его стожарские парни Робинзоном. Колька не обижался. Может быть, потому что больше всего на свете любил географию. Но все же парни побаивались произносить эту кличку вслух: знали, вспыльчив бывает Колька в гневе, забывчив и крут.
Ходил он зимой в отцовском бушлате, летом в майке и старых, полинявших штанах, почти всегда закатанных до колен. Лишь иногда вечерами появлялся на главной, Очаковской улице в шелковой сорочке, в белых флотских брюках и серых парусиновых полуботинках. Правда, дома хранился у Кольки новый шевиотовый костюм, подаренный отцом для института. Но Колька, несмотря на уговоры матери, твердо решил: раз в институт не попал, значит, и для костюма еще не время.