Элизабет Костелло - Кутзее Джон Максвелл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Позвольте! У меня вопрос. Могу я задать его лектору?
Тишина. Все взгляды устремлены на Элизабет Костелло. Она стоит с каменным лицом, глядя прямо перед собой.
Броутхэм выпрямляется:
— Я хочу поблагодарить госпожу Костелло, ради которой мы сегодня здесь собрались. Ждем всех в фойе. Спасибо за внимание, — говорит он и отключает микрофон.
Они с матерью направляются к выходу. Собравшиеся перешептываются. Неприятный инцидент, надо признать. Джон видит девушку в красно-белом впереди себя, в гуще толпы. Она держится неестественно прямо, и вид у нее явно разгневанный. О чем она хотела спросить? Может, было бы лучше, если бы она все-таки задала свой вопрос?
Джон опасается, как бы в фойе девица не устроила сцену. Но там всё спокойно. Девица скрылась в ночи, возможно, даже убежала. Тем не менее инцидент оставил неприятный осадок. Что ни говори, вечер подпорчен.
Публика разбивается на группы. Всех явно занимает, что именно собиралась спросить та девушка. Все они, похоже, догадываются. Да и он тоже. Скорее всего это имеет отношение к тому, что она ожидала услышать от знаменитой Элизабет Костелло и не услышала.
Он видит, как декан и члены жюри увиваются вокруг матери, чтобы загладить инцидент: столько сил и денег вложено в это мероприятие, что, естественно, им хочется, чтобы у нее остались приятные впечатления и от них, и от колледжа в целом. Однако вполне вероятно, что они уже прикидывают, как бы на очередную премию в следующем 1997 году выбрать более достойного, более уверенного в себе кандидата.
Пропустим остаток приема в фойе и перенесемся в гостиницу.
Элизабет Костелло отправляется спать. Некоторое время ее сын смотрит у себя телевизор, потом ему это надоедает. Он спускается вниз, и первой, кого он встречает, оказывается та самая Мёбиус, которая беседовала с Элизабет в радиостудии. Она приветственно машет рукой, подзывая его. Мёбиус не одна, но ее спутник вскоре прощается, и они остаются вдвоем.
Джон находит ее привлекательной. Одевается со вкусом, совсем не так, как принято в ученых кругах; волосы длинные, светлые, с золотистым отливом. Спина прямая, плечи развернуты. Время от времени она небрежным жестом отбрасывает со лба пряди, и это получается у нее по-королевски величественно.
Они не говорят о событиях вечера. Они начинают беседовать о возрождении роли радио как проводника культуры.
— У вас получилось интересное интервью, — замечает Джон. — Я знаю, что вы написали о моей матери книгу, но, к сожалению, не читал ее. Как вы пишете о ней — хорошо или плохо?
— Скорее, хорошо. Для нашего поколения Элизабет Костелло была ключевой фигурой. Моя книга не о ней одной, но именно ей я отвела много места.
— Ключевой фигурой? Для всех вообще или только для женщин? Во время интервью у меня создалось впечатление, что для вас она прежде всего либо женщина-литератор, либо та, которая пишет для женщин. Будь она мужчиной, вы бы по-прежнему считали ее ключевой фигурой?
— Будь она мужчиной?!
— Ладно: что, если мужчиной были бы вы?
— Я? Ну, не знаю. Я никогда не пыталась стать мужчиной. Если попробую, обязательно дам вам знать.
Оба улыбаются. Определенно, что-то между ними происходит.
— Но моя мать побывала мужчиной, — продолжает он гнуть свою линию. — Она и собакой была. У нее врожденный дар перевоплощения, дар вживаться в иную сущность. Я прочитал все ее книги, и мне ли этого не знать. Разве наивысшее достоинство литературного произведения не состоит в том, чтобы заставить читателя забыться, заставить его прожить чужую жизнь?
— Может быть. Хотя ваша мать всегда и везде остается женщиной. И что бы она ни делала, она делает это чисто по-женски. И в персонажах, ею созданных, она присутствует как женщина, а не как мужчина.
— Я этого не нахожу. По мне, так мужские характеры у нее получаются вполне достоверными.
— Не находите, потому что не в состоянии это сделать. Для этого нужно быть женщиной. Мы понимаем друг дружку с полуслова. Вы утверждаете, что ее мужские характеры достоверны? Что ж, тем лучше. Только это все равно лишь блестящая имитация. Женщины куда больше способны к мимикрии, чем мужчины, это у нас от рождения. Да и к пародии тоже. Мы делаем это тоньше, нежнее.
Она улыбается. «Поглядите, какой нежной могу быть я», — словно шепчут ее улыбающиеся губы. Мягкие, сочные…
— Если она и пародирует, то я этого не замечаю. Вероятно, для меня это слишком тонкая материя.
Длинная пауза.
— Так, значит, вы серьезно убеждены, — прерывает он молчание, — что мы, мужчины и женщины, движемся по жизни параллельно и наши пути на самом деле никогда не пересекаются?
Теперь их беседа уже вовсе не о литературе. Да и раньше это был не более чем предлог.
— А вы сами-то как считаете? — произносит она. — Что подсказывает вам ваш личный опыт? И разве это так уж скверно, что мы разные? Будь мы одинаковыми, что стало бы с влечением?
И она смотрит ему прямо в глаза. Его ход. Джон поднимается с места; она ставит стакан на стол и тоже встает. Он берет ее за локоть, и при этом прикосновении его словно бьет электрическим током — настолько сильно, что у него все плывет перед глазами. Ну да: дифференция, разница полюсов. В Пенсильвании полночь, а в Мельбурне? Что он вообще делает на этом чужом континенте?
В лифте, кроме них, никого. Это другой лифт, не тот, которым пользуется его мать. И вообще — где север, где юг в этом шестиугольнике, именуемом гостиницей, в этом пчелином улье? Он прижимает женщину к стене, целует и ощущает запах сигарет. «„Сбор материала“ — так, вероятно, обозначит она это для себя позже. „Дополнительный источник информации“». Он снова целует ее, а она — его: поцелуй плоти с плотью.
На тринадцатом этаже они выходят. Он следует за нею по бесконечному коридору. Сначала налево, затем направо и так до тех пор, пока он не запутывается вконец. Куда они? Может, в самое сердце улья? Мать живет в номере 1254, он — в 1220-м, а это 1307. Он удивлен, что такой номер существует, — в отелях, как правило, официально нет тринадцатого этажа, после двенадцатого идет сразу четырнадцатый. В какой стороне находится этот 1307-й по отношению к 1254-му — севернее, южнее?…
Здесь снова пропуск, на сей раз только в тексте, а никак не в происходящем.
Потом, когда он мысленно возвращается к той ночи, перед его глазами с неожиданной яркостью возникает момент, когда ее колено проскальзывает у него под рукою и сгибается, точно укладываясь в подмышку. Как странно, что все, происходившее в течение нескольких часов, затмил один миг, в сущности совсем не важный, но пронзительно яркий — настолько, что, вспоминая его, Джон до сих пор всей кожей ощущает призрачное прикосновение ее бедра. Может быть, мозг по природе своей предпочитает идеям ощущение, а абстракциям — вещественное? Или согнутое женское колено некий мнемонический символ, ключ, благодаря которому перед тобой развертывается вся сцена?
Далее по тексту памяти: они лежат, соприкасаясь телами, и разговаривают.
— Итак, визит прошел успешно? — спрашивает она.
— С какой точки зрения?
— С твоей.
— Моя точка зрения не важна. Я здесь ради Элизабет Костелло. Важно, что думает она. Да, успешно. Довольно успешно.
— Я улавливаю нотку горечи. Или я ошибаюсь?
— Ошибаешься. Я здесь, чтобы ее поддержать, вот и всё.
— Как благородно с твоей стороны. Ты чувствуешь, что чем-то ей обязан?
— Конечно. Это мой родственный долг. Для человека это вполне естественное чувство. Разве нет?
Она ерошит ему волосы:
— Не сердись.
Соскальзывает ниже, к животу, ласкает его.
— Ты сказал «довольно успешно». Что это должно означать? — слышит Джон ее шепот.
Она не отстает. Считает, что ей еще не заплатили сполна за время в постели, за то, что она изволила сдаться на милость победителя.
— Речь не произвела должного эффекта. Это ее расстроило. Она вложила в нее много труда.
— Сама по себе речь хороша. Дело в названии. Оно неудачное. И не нужно было ей ссылаться на Кафку. Есть вещи получше.