Придурок - Анатолий Бакуменко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот так, сказал я себе и ушел восвояси, в очередную свою конуру, которую снял опять, чтобы бежать из общаги, чтобы не было со мной никого, кто может прийти некстати, некстати начать ненужное мне общение, произносить слова, слова, слова…
Верно, не зря выплеснулся на поверхность моей жизни дорогой мой Проворов, верно, был он всегда в плотных слоях ее потока, и сейчас, когда ехал к далекому Парку Победы, он думал о нашей встрече, не замечая всегдашней своей песни. Ему понравилась моя мысль о сути… имен… что ли.
«Акакий Акакиевич, конечно, это характер, который уже в имени заложен, а вот коллежский асессор — почти не значит ничего, если вспомнить, что и Пушкин был одно время этим асессором… или не был? Я что-то путаю? Он был пажом. Да, точно. Я это помню», — думал Проворов. Но это все же Пушкин, здесь совсем другие измерения… единицы мер другие. Или точка отсчета другая? А если все же взять имя в «абсолютных единицах», думал он и понимал, что выходит какая-то несуразица. Александр… Александр — здесь, как и в имени Петр, присутствует этот вибрирующий звук Р, который воспринимается вот здесь. Он приложил руку к груди, прислушиваясь словно: есть ли там этот орган особый, эта душа, которая может воспринимать вибрацию. Ведь слова — это тоны и обертоны, это вибрации, которые не только ухом воспринимаются, но и здесь отзываются. Он вспомнил мощное звучание органа, и саксофона, и гобоя, и даже барабана — все это отзывалось здесь, но скрипка?.. Ее воспринимает только ухо. Нет, еще, пожалуй, затылок, или, пожалуй, даже кожа ознобом отзывается меж лопаток. А хотя бы и ухо только воспринимало… Что из того? Нет, нет, и здесь тоже в этой точке, в этой душе непонятной — скрипка тоже звучит, но… но не так явно. Подумать только: у человека есть имя, его постоянно называют, зовут этим именем, он постоянно слышит эти вибрации, они присущи только ему… и они, эти вибрации, воздействуют на его сознание, формируют нечто, что называем мы судьбой… или характером, — думал он свою нелепицу.
Он вдруг догадался, отчего любит менять себе имена. «Как будто это может изменить мою суть», — усмехнулся он. Он позвал себя по-другому: «Анатолий», — и ничего не почувствовал. «Но все-таки Толя, наверно, прав», — подумал он еще. В именах и названиях скрыта какая-то тайна… какая-то особая тайная сила, она действует на подсознание, а не на сознание впрямую. Как мне нравится имя Ник в рассказах Хемингуэя, думал он. В нем скрыта краткая энергия, это совсем не Николай, а тем более не Коля. И название реки Биг Ривер… Это вовсе не Большая Река, хотя и в этом имени скрыто что-то… мифическое, что ли, думал он. В этом рассказе была загадка: в нем Ник ловил рыбу на Биг Ривер, и ничего больше не происходило.
Ничего, но ощущение от него оставалось такое, будто тебе открылся другой мир, потом был поразительный мир старика Сантьяго… Там тоже не происходило, по сути, ничего, старик ловил свою рыбу… и все. Не было большой или маленькой любви, не было идей «верных или неверных», не было войны, не было строительства и парткома, но рассказ был. А о чем?.. О том, как человек ловит рыбу на реке или в океане. Чем-то было похоже на Чехова, но по-другому было… сделано. Аксенов, когда начинал, пытался сделать так, как у Хэма, и что-то у него получалось, немного не совсем свое, но уже и свое в то же время. А потом, уже после восхитительных Гаривади Горпожаксов с их «Джоном Грином — неприкасаемым», загнал занозу в сердце затоваренной своей бочкотарой… которая «затюрилась, затарилась, зацвела желтым цветом и с места сдвинулась», как сообщили об этом событии газеты… Наверное, когда-нибудь книгу эту назовут гениальной и шутливо будут говорить, что это «житие от Аксенова», но это когда еще будет… Да и поймет ли кто, что сказать смог Аксенов про нас в той своей книге, что про нас понять смог…
Проворов как-то решил попробовать так же написать, как в рассказах Хэма, не думая, правда, что это подражание, это был опыт и только. Для верности они с Лешкой Давыденковым отправились на Комсомольское озеро с «ночевой». Рыболовных снастей у них не было, но в этом ли дело? Надо было набраться впечатлений — они шли на «этюды», сказал бы я сейчас. Дорога от железнодорожной платформы была долгая, километров семь. Она проходила мимо какого-то поселка, названия которого, конечно, я не помню. Помню только кафе при дороге, кафе, над которым висел транспарант со словами великого Ленина, обращенными вроде к ним с Лешкой: «Верной дорогой идете, товарищи!» Это одобрение было приятно. И вот ведь странно, на этом долгом асфальте не обогнала их ни одна машина, дорога была пуста. У озера они свернули на грунт и тут был бугор и в нем дот или дзот, кто его знает, чем они отличаются, да и вообще, может, это одно и то же. Странно было, что в глубинной его сырости было чисто, никто не нагадил, не напакостил, никто не оставил в память о себе ни надписи, ни какашки…
Из щели амбразуры виден был в низине луг, вдоль которого тянулись противотанковые ежи, сваренные из рельсов, а может быть из двутавра, сейчас уже не помню. На солнечном счастливом лугу смотрелись они по-киношному, словно декорации. И не верилось, что могла быть здесь война, что люди гибли здесь.
Потом, уже утром, когда солнце осветило луг и бугор, то на яркой, влажной их зелени оказались коровы; в памяти осталось, что были они белые в черных и коричневых пятнах. Они спускались вниз по солнечному склону и исчезали в сером и густом тумане внизу. Но это было уже потом, а ночью они сидели у костра, и Проворов все пытался запомнить, что видел он, что слышал.
Озеро было большое, и на другой его стороне горели два костра, как два желтых глаза. И он подумал, что это напоминает ему картину Чюрлениса: бугор, темный от леса, так походил на припавшего к воде огромного зверя, таинственного, но не страшного. А справа в кустах пела свою, такую нескончаемую, песню маленькая речушка, в которой сказочно колыхались водоросли и стояли, а потом начинали двигаться ещё какие-то тени. Возможно, это была форель.
Лешка сопровождал его в этом походе не столько за компанию, сколько от сердечной своей тоски. Он так активно ринулся в развитие отношений с Надей-Надеждой, что не заметил, как «приплыл», потому что в результате этих отношений появилось последствие, которое требовало решений — решений Надежда требовала, и решаться на что-то было надо, но решать ничего не хотелось, и Лешка от решений тогда бегал, отодвигая, перенося «на завтра» решение своих решений. Бог наделил его поэтическим талантом, и Лешка пописывал стихи слегка, играючи, не думая ни о «служении», ни о призвании — он вообще-то до того времени ко всему относился легко, но Надежда пропустила все сроки, и решать уже нечего было, нужно было жениться, жениться, и нечего тут решать боле. Вот так обстояли его дела. И была ещё Валентина… А талант у него был легкий, моцартовский. Он мог подобно герою «Египетских ночей» ринуться в стих сразу, импровизируя легко и с увлечением на заказанную в «У заставы» — был такой пивной зал на Сенной — на любую заказанную тему… за кружку пива…
Та ночь у озера оказалась мучительной и долгой. Они заготовили заранее сучья и ветки, сложили огромную кучу, а потом разожгли костер, и все было хорошо, и жар костра жарил лица, и костер все вытягивал голодные свои языки, метал их и вылизывал тьму вокруг. Они так и просидели на бревнышке у костра всю ночь без сна. К тому же дровишки выгорели быстро, и нужно было уходить во тьму, чтобы найти хоть что-то… В общем, маета да и только.
Домой они шли невеселы и бессонны. И дорога не показалась им такой «верной», какую пообещал великий вождь. Может, потому, что шли они уже в обратную сторону.
Дома — дом был комнатой в общежитии на троих, дома он несколько вечеров просидел над бумагой, описывая то, что он видел на озере, но писал, словно и он ловит рыбу, но не на Биг Ривер, а на Комсомольском озере. И все время ему хотелось назвать себя в этом рассказе так же, как у Хемингуэя, — Ником. Он писал, что стоит в воде и пескари тыкаются ему в пальцы ног, щекоча их и… и рассказ не получался. Рассказа не было.
Может, дело в том, что писать нужно было о том, как рыбачили они с Виктором за Куяром на третьем пляже или близ Сенькино на Кокшаге недалеко от крутого и широкого поворота реки. И пескари те были бы к месту, потому что то щекотание их, то касание их пальцев его ног было не выдумано, а было его собственными ощущениями на рыбалке. Рыбачили они чаще «внахлест», без грузила, забрасывая крючок под кусты. Там «гнездились» язи. Виктор сидел на корме долбленки, управляя одним веслом, а Проворов забрасывал удочку с берега. Был с ними в этих рыбалках еще Шомпол — Володька Шебалкин. Однажды он, прослышав про секрет ловли такой, рыбачил на жеванного червя. Над ним пошутили, а он всерьез принял. Но что-то на червя того все же поймал. И про этот случай вспоминали все не один год. Может, тоскуя о детстве… И еще вспоминалось почему-то расплавленное в Кокшаге солнце, которое слепило своим золотом так, что поплавка не было видно, поплавок исчезал, а в глазах среди золотого того расплава двигались темные тени кругов.