Санькя - Захар Прилепин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На дороге возле дома стоял ребенок с хворостиной. Что-то приговаривая, он хлестал хворостиной по луже и шипел, отскакивая от брызг.
Саша сделал еще полшага.
Да, бабушка сидела на лавочке — бесстрастно и недвижимо, казалось, она не видит ничего. И поведение ребенка, его игра, его голос давали понять, что и он не видит, не помнит о сидящей на лавочке бабушке. Бабушка и ребенок словно находились в разных измерениях.
Улица была пустынна, темна и грязна, как и все остальные улицы деревни. За огородами, поросшими корявыми сорняками, виднелся соседний порядок, еле помеченный редкими желтыми оконцами. Солнце заходило, почти зашло. Ребенок взмахивал хворостиной и топтался на месте.
Бабушка смотрела, не моргая, поверх ребенка, поверх огородов, поверх деревьев.
Деревня исчезала и отмирала — это чувствовалось во всем. Она отчалила изрытой, черствой, темной льдиной и тихо плыла. Заброшенные, вросшие в землю сараи, стоявшие вдоль дороги, чернели отсыревшими боками, прогнившими досками. На крышах сараев росла трава и даже кривились хилые деревца, прижившиеся, но не нашедшие куда пустить корни — под их слабыми корешками располагались холодные, опустевшие помещения, куда, к разбитым крынкам и продырявленным бочкам, заползали ужи, которых никто уже не тревожил. Кусты разрослись и ползли на дорогу.
Среди всего этого медленного и почти завершившегося распада ребенок смотрелся странно, стыдно, неуместно.
— Санькя… — выдохнула бабушка, когда Саша, сжав зубы, чтобы не развернуться и не убежать огородом, шагнул вперед, и скинул сумку на землю, и протянул руки к бабушке.
— Как же ты приехал, а? — спросила она. — На машине, поди? Один?
Саша отвечал утвердительно, что — один, что — на машине, и вглядывался в темное, круглое лицо бабушки, в ее слезящиеся глаза.
— Анадысь думала, как же Санькя не приедет, — сказала она, и Саша почувствовал малосильную укоризну в ее голосе. — Писем не пишет. Дед помрет, а Санькя не узнает…
«Помрет» бабушка произносила через «е», и оттого слово звучало куда беззащитнее и обреченнее. В нем не было резкости и было увядание. Ребенок недоуменно поднял глаза на Сашу, который обнял и поцеловал бабушку, прижав ее мягкие плечи. Быть может, для ребенка это было так же удивительно, как если бы Саша обнял дерево или угол сарая.
Саша поднял свою сумку и стоял в нерешительности. Бабушка открыла дверь в дом.
— Дед плохой совсем стал, до сентября не то доживет, не то нет… Не встает, исть не хочет, только водички попьет, — тихо говорила бабушка, заходя в сенцы.
Саша не решился войти в избу, где лежал дедушка, и прошел за бабушкой на кухню — она сразу, по хорошей деревенской привычке, начала готовить — без расспросов, которым свой черед.
На кухне горела слабая лампочка. Все было засижено мухами, и когда бабушка вошла, несколько мух беззвучно взлетели. Немного покружившись, мухи вновь спокойно сели — они были сытые и вялые.
Бабушка тихо говорила о сыновьях — у нее было три сына — Сашин отец и два Сашиных дядьки, один из которых был Сашиным крестным. Все сыновья умерли.
Первым умер самый младший, Сережа — разбился на мотоцикле, пьяный был. Два года назад, летом, в пьяной драке погиб Сашин крестный, Николай, он был средним сыном. Его положили рядом с младшим братом.
А полтора года назад в том городе, откуда приехал Саша, умер Сашин отец, Василий. Он был самым образованным в семье, преподавал в институте, но тоже пил, причем под конец пил зло и беспробудно.
Саша привез отца — в гробу — зимой… дорога была кошмарна… вспоминать о той дороге было невыносимо.
— Я двор приберу и приду к деду, — рассказывала бабушка. — «Дед, не то правда, Вася помер?» — спрошу — Думаю, во сне приснилось. «А то, нишь, неправда!» — говорит… Как же он помер, Санькя…
Саша сидел за столом, покрытым старой клеенкой, и перекатывал в пальцах сигарету.
Бабушка тихо говорила:
— Сяду у окна и сижу, сижу Думаю, кто бы мне сказал: иди тысячу ден, босиком, в любую зиму, чтобы сыночков увидеть своих, и я бы пошла. Ништо не говорить, не трогать, просто увидеть, как дышат.
Бабушка говорила спокойно, и за словами ее стоял черный ужас, то самое, почти немыслимое одиночество, о котором совсем недавно думал Саша, — одиночество, открывшееся иной своей стороной — огромное, но лишенное эха, — оно не отзывалось никак, ни на какие голоса.
— Как же, Васькя так много книг прочел, нешто ни в одной книге не написано, что водку нельзя пить? — спрашивала бабушка у Саши, не ожидая ответа. — Он же несчетно перечитал книг-то, и не сказано там, что умирают от водки?
Саша молчал.
— И что теперь — легли все и лежат. Никуда больше не встанут, водки не выпьют, никуда не поедут, слово никому не скажут. Напились. Мы с дедом думали — ляжем рядом с младшим сыночком, а Колькя и Васькя в наши могилки улеглися. Нам и лечь теперь негде.
Бабушка готовила сразу на двух сковородах — на одной разогревала, переворачивая, картошку и мясо, на другой шипели и потрескивали любимые Сашины каравайчики — тонкие, почти прозрачные, блинцы со сладким, хрустящим, темным изразцом по окоему. Бабушка готовила не суетясь, ладно и ловко, не думая о том, что и как готовит, и, наверное, могла бы закрыть глаза и даже разумом отстраниться от того, что делает.
— Нонешней зимой последних уточек порезали, — рассказывала бабушка, вороша на сковороде картошку и мясо, — сил уже нет к речке ходить. С горки спущусь, а обратно еле иду — утки ждут меня, зовут.
Бабушкина речь неприметно переходила с одного на второе, но речь шла об одном — о том, что все умерли и больше ничего нет.
— Дед оглох совсем, не слышит ничего… Вставал последний раз в июне, Пошел в туалет и упал во дворе. «Зачем встал-то? — говорю. Я же тебе ведро поставила!» Насилу подняла деда-то.
Бабушка сделала под сковородой с картошкой и мясом малый огонь, выложила последний каравайчик с другой сковородки и ушла в избу. Саша встал, потоптался на кухне и отправился покурить на улицу. Выходя, услышал, как бабушка громко говорит деду:
— Санькя приехал! Санькя!
— Санькя? Что ж он не зайдет? Я слышу, ты там гутаришьс кем-то…
Совсем стемнело. Деревня была безмолвна. Ребенок ушел. Возле лужи лежала его хворостина. Сигарета дымилась. Пепел не падал. Мимо протопал пьяный, захиревший мужик, не обратив на Сашу внимания.
— Что ж ты не идешь ко мне, Санькя? — спросил дед, когда Саша вошел в избу и сел у постели деда.
В его голосе еле слышно подрагивала стариковская ирония — боишься, мол, меня — предсмертного Деда своего. И вместе с иронией слышна была жалость — ну ничего, парень, я долго не задержу.
Дед исхудал, торчали острые плечи, выпирал серый кадык, слипались слабые глаза. Дед готовился умирать. Когда он говорил, в горле еле слышно клокотало, и слова выходили едва внятными.
— Помирать не страшно, Санькя… Жизнь очень Долгая. Надоела уже. Лежу вот, никак не могу помереть. Эх, Санькя-Санькя…
Саша молчал, глядя на деда.
— Дай поисть-то ему с дороги! — сказала вошедшая бабушка. — Наговоришься еще! Не помрешь, пока поест-то!
— А я разве не даю, — ответил дед. — Иди, Санькя, поешь…
Саша послушно пошел на кухню. Дед что-то шептал, разговаривал с кем-то, закрыв глаза.
Бабушка расспросила Сашу о матери, о том, не собирается ли мать замуж, о том, не пьет ли он сам и где теперь работает. Мать не собиралась замуж, Саша не пил в том смысле, в котором спрашивала об этом бабушка, про работу он что-то соврал. Он работал, но лень было объяснять, кем. Для стариков работа — это землю пахать или — завод, или больница, или школа… И они правы. Но сегодня такой труд стал — в большинстве случаев — уделом людей не очень удачливых, загнанных жизнью.
Бабушка, как это называлось в деревне, «поднесла», и Саня с удовольствием выпил самогона под мясцо и картошку, чтоб хоть как-то развеяться. Выпил раз, и два, и три.
В соседней комнате умирал дедушка. Саша с аппетитом ел. Он проголодался. Каравайчики были все так же, как в детстве, вкусны. Бабушка рассказывала о том, что произошло в деревне.
В крайнем по улице доме жил мужик, по прозвищу Хомут. Саша хорошо знал его. Хомут спас его, Сашку. И отец знал Хомута, они дружили — какой-то безмолвной, тихой дружбой.
Хомут был здоровый, ясноглазый, сильный, как конь. Прошлым летом он удавился. К нему приехали из города сыновья, помочь с огородом. Работая на огороде, Хомут с сыновьями разругался. Он давно с ними плохо ладил.
Разругался и сказал: «Сейчас я вам покажу!» Ушел в дом. Сыновья махнули рукой и продолжили работу. Когда пришли, обнаружили отца в сарайке — повесился на перекладине, ноги подогнув. Нет теперь Хомута.
Через двор от родного Сашиного дома вместе со своей матерью жил мужик, по прозвищу Комиссар. Комиссаром его прозвали за то, что он последние лет пять ни черта не делал, только наблюдал за селянами, с самого утра стоя у загородки, на нее оперевшись. Он развелся с женой, питался на пенсию своей матери. Саше всегда чудилось в нем что-то нездоровое. Без женщины, сорокалетний бугай, чем он занят целыми днями? Дочь одна растет в городе, совсем еще малыш… Удавиться же можно от такой жизни. Но он не удавился. Сначала померла его тихая матушка, а вскоре и сам он умер, что-то с сердцем.