Сиддхартха - Герман Гессе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Спокойно опущенными оставались глаза Будды, спокойно светилось совершенным равнодушием его непроницаемое лицо.
— Пусть же твои мысли, — медленно сказал достойный, — не окажутся заблуждением! Пусть достигнешь ты своей цели! Но скажи мне: ты видел толпу моих саманов, моих многочисленных братьев, провозгласивших свое желание примкнуть к учению? И полагаешь ли ты, чуждый саман, что для них всех лучше было бы отойти от учения и вернуться к мирской жизни и мирским утехам?
— Далек я от подобной мысли! — воскликнул Сиддхартха. — Пусть остаются все они в лоне учения, пусть достигнут они своей цели! Не мне определять пути чужих судеб. Только за себя, за себя одного, я должен решать, должен выбирать, должен отвергать. Спасение от своего “я” ищем мы, саманы, о Возвышенный. Если бы я стал теперь одним из твоих учеников, о Достойнейший, то, боюсь, мое “я” обрело бы лишь видимость покоя, лишь кажущееся успокоение и спасение, тогда как на самом деле продолжало бы жить и расти, ибо тогда и учение, и мое послушание, и любовь к тебе, и община монахов сделалась бы моим “я”!
Чуть улыбаясь, с неколебимой ясностью и дружелюбием взглянул Готама в глаза чужаку и едва заметным движением простился с ним.
— Мудр ты, о саман, — сказал достойный. — Мудро умеешь ты говорить, мой друг. Береги себя от слишком многой мудрости!
Будда удалялся, но взгляд его и эта полуулыбка отпечатались навсегда в памяти Сиддхартхи.
“Я еще не видел ни одного человека, — думал он, — который бы вот так смотрел и усмехался, говорил и сидел; я желал бы, чтобы и я мог так же правдиво смотреть, так усмехаться, сидеть, спорить — так свободно, достойно, так сдержанно и открыто, так по-детски и так загадочно. Эта правдивость взгляда и слова возможна лишь для человека, проникшего в глубины своей души”.
“Одного человека я видел, — думал Сиддхартха, — одного-единственного, перед которым я должен был опустить глаза. Ни перед кем другим я больше не опущу глаз, больше — ни перед кем. Никакое учение уже не привлечет меня, раз учение этого человека меня не привлекло”.
“Обокрал меня Будда, — думал Сиддхартха, — много украл у меня, но еще больше он мне подарил. Он украл у меня моего друга, того, кто верил в меня, а теперь верит в него, кто был моей тенью, а стал тенью Готамы. Но он подарил мне Сиддхартху… мне — меня”.
ПРОБУЖДЕНИЕ
Когда Сиддхартха покидал сад, в котором остался Будда, Совершенный, и остался Говинда, у него было такое чувство, словно вся его прошлая жизнь остается в этом саду, отделяется от него. Медленно уходил он, погружаясь в это ощущение, заполняясь им. Он погружался глубоко, как сквозь толщу воды, до самого дна, до глубинного слоя скрытых причин, ибо познавать причины, как казалось ему, — это и значит думать, ведь только на этом пути ощущения превращаются в познания и не теряются, а становятся существенны и начинают излучать то, что содержится в них.
Медленно уходил Сиддхартха и, уходя, думал. Он подводил под юностью черту — он больше не был юнцом, он стал мужчиной. Он оставил, сбросил что-то, как змея сбрасывает свою старую кожу; уже нет того, что сопровождало всю его юность и было частью его: желания иметь учителя и следовать учению. Он миновал последнего учителя, который явился на его пути, высочайшего и мудрейшего учителя, светлейшего Будду, — и его он оставил, должен был расстаться с ним, не смог принять его учения.
Все медленнее шел погруженный в мысли человек и спрашивал себя: “Что же это такое, что хотел ты найти в учении, узнать у учителей. Чему они, столь многому научившие тебя, все же не смогли тебя научить?” И он нашел: “Мое „я» — вот то таинственное, смысл, суть которого я хотел понять. Мое „я» — вот от чего я хотел освободиться, что я хотел преодолеть. Но преодолеть его я не мог, я мог лишь обманывать его, мог лишь убегать от него, прятаться от него. Поистине ничто в мире не занимало так сильно мои мысли, как это мое „я», эта загадка того, что я живу, что я существую самостоятельно и от всех других отделен и обособлен, что я — Сиддхартха! И нет ничего в мире, о чем я знал бы меньше, чем о себе, о Сиддхартхе!”
Медленно, в задумчивости уходил он — и остановился, захваченный этой мыслью, и из нее мгновенно родилась другая, и это была новая для него мысль: “То, что я ничего о себе не знаю, то, что Сиддхартха для меня так чужд и неизвестен, произошло по одной причине, одной-единственной: я боялся себя, я бежал от себя! Я искал атман, я искал брахман, я хотел разрушить, разбить оболочку моего „я», чтобы там, в неизведанной глубине, найти сердцевину всех оболочек, атман, жизнь, божественное, последнее. И при этом я терял самого себя”.
Сиддхартха открыл глаза и посмотрел вокруг. Улыбка осветила его лицо, и глубокое чувство пробуждения от долгого сна наполнило его до краев. И в тот же миг он уже шел дальше, шел поспешно, как человек, который знает, что ему нужно сделать.
“О, теперь, — думал он, вдыхая полной грудью, — теперь я уже не дам Сиддхартхе ускользнуть от меня! Я больше не стану начинать мою мысль и мою жизнь с атмана и страданий мира! Я уже не буду убивать и разрушать себя, чтобы искать под развалинами тайну. Я не буду больше изучать ни Иога-веду, ни Атхарва-веду, ни аскетизм, ни любое другое учение. У самого себя буду я учиться, буду своим учеником, буду учиться познавать себя, таинственного Сиддхартху”.
Он смотрел вокруг так, словно в первый раз увидел мир. А мир был прекрасным, пестрым, удивительным и загадочным был мир! Тут было синее, тут было желтое, тут было зеленое, струились облака и реки, вздымались леса и горы, и все — прекрасно, полно загадок и волшебства, и посредине — он, Сиддхартха, очнувшийся, на пути к самому себе. И это желтое и синее, река и лес- все это в первый раз вливалось в глаза и душу Сиддхартхи, не было больше колдовством Мары, не было больше обманом Майи, не было бессмысленным и случайным многообразием мира явлений, “ничтожного” для глубокой мысли брахмана, которая презирает многообразие и ищет единства. Синее было синим, река — рекой, и если в синеве, в реке, в Сиддхартхе и скрывалось единое, божественное, то этот божественный смысл, эта высшая воля заключались именно в том, чтобы здесь было желтое, здесь — синее, там — небо, там — река, а тут — Сиддхартха. Смысл и сущность были не где-то за вещами, а в них самих, во всем.
“Как был я туп и слеп! — думал поспешно уходивший человек. — Если кто-то читает текст, в смысл которого хочет проникнуть, ведь не презирает же он знаки и буквы, не называет их обманом, случайностью и пустой оболочкой, но рассматривает эти знаки, изучает и любит их. А я, желавший читать книгу мира и книгу моей собственной души, я, предположив заранее смысл, в угоду ему презирал знаки и буквы, называл мир явлений обманом, называл свои глаза и свой язык ненадежными, лживыми свидетелями. Нет, все это позади, я проснулся, я в самом деле проснулся и лишь сегодня появился на свет”.
Быстро шел Сиддхартха, погрузившись в эти мысли, и вдруг снова остановился — резко, будто перед ним на дороге лежала змея.
Ему вдруг стало ясно еще одно: он, в самом деле пробудившийся, рожденный вновь, — он должен был и жизнь свою начинать заново и с самого начала. Когда в это утро, уже очнувшись, уже на пути к самому себе, он покидал сад Джетавану, сад Возвышенного, он намеревался — это было естественным и само собой разумеющимся — вернуться после всех лет отшельничества в родные места, к своему отцу. И лишь теперь, в этот самый миг, когда он остановился, как будто на дороге лежала змея, он прозрел для того, чтобы понять еще и это: “Я уже не тот, кем был раньше, я больше не аскет, не жрец, не брахман. Что же мне делать дома, у моего отца? Учиться? Жертвовать? Упражняться в созерцании? Все это уже позади, все это было на моем пути — и минуло”.
Неподвижно стоял Сиддхартха, сердце его будто замерзло, он ощутил его в груди, оно сжалось от холода, как маленький зверек, птица или заяц: он увидел, как он одинок. Годами он был бездомным и не чувствовал этого. Теперь он это почувствовал. Даже погрузившись в глубочайшее созерцание, он все-таки оставался сыном своего отца, высокорожденным, брахманом, мыслителем. Теперь он был лишь Сиддхартха, пробудившийся — больше ничего. Он глубоко вдохнул, чувствуя холод и озноб. Никто не был так одинок, как он. Человек не знатный и не принадлежащий к знатным, не знающий ремесла и не принадлежащий к ремесленникам, оказавшись среди тех или других, разделяет их жизнь, говорит их языком. Не-брахман, живущий среди брахманов, не-аскет, попавший в общину саманов, даже самый затерянный в лесу отшельник — и тот был не один, не одинок: его охватывала какая-то принадлежность, он принадлежал к какому-то сословию, и оно было его родиной. Говинда стал монахом, и тысячи монахов были его братьями, носили его одежду, разделяли его веру, говорили на его языке. А он, Сиддхартха, — к кому принадлежит он? Чью жизнь он разделит? На чьем языке станет говорить?