Белокурая бестия - Лазарь Лагин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
СЕНТЯБРЬ, 10. Сегодня, когда ребята вернулись с прогулки, Хорстль подполз к ним и возбужденно залопотал. Это еще не были слова. Это больше походило на лепет годовалого ребенка, но это был ПЕРВЫЙ случай, когда он высказал свои чувства не мычанием, а более или менее членораздельными звуками.
Прозвенел звонок на обед. Хорстль подполз ко мне, встал на коленки и протянул руки.
— Хочешь кушать, Хорстль? — спросила я, не надеясь что он мне ответит.
И вдруг Хорстль утвердительно кивнул головой! Он понял вопрос! Боже мой!
Две такие радости в один день.
СЕНТЯБРЬ, 24. Снова ездила к его матери, в Вивеердорф. Когда я вернулась, он подполз ко мне, легко встал на коленки, обхватил мою ногу и залопотал:
— Та-та-та-та… Не-не-не-ме-не… Та-та-та…
Затем он перевел дух и внушительно произнес:
— Мо-ко!
Таким образом, Хорстль знает уже целых три слова! Не беда, что он, как и все ребятишки, которые учатся говорить, проглатывает отдельные слоги, искажает и недоговаривает слова. Со временем все наладится. Особенно, если удастся привлечь на помощь врача-дефектолога.
А вот что его мать фрау Урсуле тоже чего-то недоговаривает, это никаких оснований для оптимизма, увы, не дает. Что-то политическая погода в нашей благословенной Бизонии день ото дня становится все менее благоприятной для тех, кого при нацизме преследовали, и все благоприятней для тех, кто преследовал.
Профессор ездил на днях в Мюнхен и вернулся темнее тучи: профессора Вайде до сих пор еще не собрались судить. Он проживает под домашним арестом у себя на вилле, дает интервью, принимает гостей, в том числе и американских. Кое в каких газетах уже раздаются голоса в его защиту. С одной стороны, он, видите ли, гордость немецкой науки. С другой — сам жертва нацизма, потому что это, видите ли, Гиммлер виноват в том, что Вайде производил свои изуверские опыты над узниками Освенцима и Майданека. Гиммлер его заставлял, а профессор, как мягкий и интеллигентный человек, не смел ослушаться. С третьей стороны, указывалось на то, что опыты профессора Вайде производились над людьми, которые и так были обречены, а результаты этих опытов должны были послужить делу дальнейшего развития медицины, этой гуманнейшей из наук…
Боюсь, что это только цветочки, что ягодки еще впереди.
И, кроме всего прочего, в нашем детском доме объявился свой политический барометр. Я имею в виду садовника Курта. Вчера он спросил у профессора, правда ли, что среди наших воспитанников имеются «дети коммунистов». Интонация, с которой был задан этот вопрос, знакома профессору с тридцать третьего года. Еще год тому назад Курт не осмелился бы задать такой вопрос руководителю учреждения, в котором он работает, А сейчас мы и думать не можем о том, чтобы освободиться от его неприкрытого и наглого соглядатайства. Горько сказать, но за него первым делом заступится профсоюз, не говоря уже о весьма сомнительной общественности нашей округи.
ДЕКАБРЬ, 20. Научившись новому слову, Хорстль с упоением повторяет его без конца, целый день, по любому поводу, и безо всякого повода и всем, кто ему попадается на глаза. А если никого в комнате нет, он твердит это новое слово, обращаясь к стене, двери, стулу, ящику, окошку.
Сегодня он овладел словом «мясо». Он произнес — «мяс».
За все время пребывания у нас он еще ни разу не засмеялся и не заплакал.
ДЕКАБРЬ, 28. Вчера умер от воспаления легких наш милый, веселый и озорной Густль. Он прохворал ровно неделю, и всю эту неделю Хорстля нельзя было отогнать от дверей изолятора. Его пробовали увести, он ощеривал зубы и рычал. Последние двое суток он не являлся по звонку ни на завтрак, ни на обед, ни на ужин. И умер бы от голода и жажды, если бы я не поняла, что бороться с ним бесполезно и не ставила поблизости миску с молоком. Время от времени он начинал яростно царапать ногтями дверь, за которой умирал его храбрый и веселый дружок. Когда бедный Густль перестал дышать, нянька побежала за мной. Дверь осталась открытой, и Хорстль проник в изолятор. Мы застали Хорстля на четвереньках возле кроватки. Он не выл, не урчал. Лицо его по-прежнему ничего не выражало. Но в уголках его глаз поблескивали слезинки. Это были первые слезы за все время его пребывания в нашем приюте.
1948 год
ЯНВАРЬ, 7. После того, как родители Густля увезли его хоронить в Мюнхен, Хорстль несколько дней не находил себе покоя. Он ползал по дому, обнюхивал все места, где они в последнее время играли с Густлем, кроватку Густля, его стульчик, столик, на котором он сидел во время приема пищи, вешалку, на которую Густль вешал свое пальтишко.
Ночью после почти годичного перерыва он снова разбудил нас своим душу выматывающим полуволчьим-получеловечьим воем и сам ни на минуту не заснул. А в среду, когда ребята уже отходили ко сну, мы вдруг хватились Хорстля. Обшарили весь дом, не сразу догадались, что он где-то во дворе. Мы нашли его на снегу. Босой, в одном платьице он лежал, скрючившись, под той яблоней, у которой они с Густлем обычно отдыхали во время прогулок. Он посинел от холода. У него были закрыты глаза, губы лихорадочно дрожали. Через час его температура перевалила за сорок. Все симптомы показывали, что у него воспаление легких, та же болезнь, от которой умер Густль…
Только тогда, когда я его увидела на снегу, почти окоченевшего, я поняла, как привязалась к нему и как страшно мне даже подумать о том, что он может умереть.
Я не могла оставить его ни на минутку, и в Виввердорф уведомлять фрау Урсулу о беде, которая приключилась с ее сыном, поехал сам профессор. Ни баронессы, ни фон Тэраха в поместье не оказалось. Она в отъезде, в Америке, на курорте, который называется Майами.
А фон Тэрах — человек занятой. Он сейчас служит в Мюнхене в каком-то важном учреждении на какой-то важной должности.
Вчера у Хорстля был кризис. Я пришла к нему сегодня утром, перед завтраком. Он очень бледен, высох, как щепка, под глазами — круги. Руки стали совсем тоненькие, особенно в сравнении с его непомерно широкими и мощными ладонями. Когда я приблизилась к его кровати, он, совсем как любой нормальный ребенок, отодвинулся (по собственному почину!), чтобы освободить для меня место. Я присела на краешек кровати, погладила его чудесные белокурые волосы.
Он взял мою руку, положил к себе на грудь и улыбнулся слабой и доброй улыбкой выздоравливающего ребенка!
Только сегодня мне пришло в голову, что смерть Хорстля подрубила бы под самый корень хозяйственное благополучие нашего приюта.
А все-таки хорошо, что его матери не оказалось в Вивеердорфе.
Она могла увезти его в какую-нибудь мюнхенскую аристократическую клинику и уже не вернуть обратно. А ему нужно еще не один год расти в большом и дружном ребячьем коллективе под наблюдением не просто опытного, но и талантливого и обязательно доброго воспитателя. Такого, как наш профессор.
«Хорстль еще не научился ходить по-человечески и знает всего восемь слов!» — скажет профан.
«Хорстль уже научился стоять на коленках, сидеть за столом, играть с ребятами. Со дня на день он научится стоять на ногах, и он знает целых восемь слов!» — скажет любой, кто понимает необычайную стойкость и сопротивляемость волчьего воспитания Хорстля.
ИЮНЬ, 16. Мы наблюдали сквозь замочную скважину, как Хорстль, оставшись один, тренируется в прямохождении. Сделает несколько шагов, устанет, шлепнется на четвереньки, немножко отдохнет, снова подымется на ноги, и снова трогается в путь, чуть-чуть балансируя руками, как канатоходец на веревке. Шагает и сам себе улыбается. Это человеческая улыбка. Улыбка человека, который доволен тем, что далось ему с таким трудом.
На сегодняшний день в его словаре уже девятнадцать слов. Это его активный словарный фонд. Пассивный куда больше.
СЕНТЯБРЬ, 23. Он участвует в хороводах. Прекрасная практика в прямохождении. Ему нравится быть среди ребят. Он уже давно никого не укусил, но сегодня прельстился ярко-красной деревянной игрушкой, выхватил ее из рук одной девочки и с игрушкой в зубах на четвереньках убежал в глубь сада. Бегать он умеет только на четвереньках.
НОЯБРЬ, 4. Сегодня он впервые, наконец, засмеялся! Я уронила сумку, мы с Хорстлем одновременно нагнулись, чтобы ее поднять, небольно столкнулись лбами, и он засмеялся! У него вдруг сделалось очаровательное детское личико. По крайней мере таким оно мне в этот момент показалось.
1949 год
МАРТ, 12. Он научился пользоваться ложкой.
Понемножку подсаливаем ему пищу. Привыкает. С апреля будем кормить его нормально соленой пищей.
Курт раз в месяц отпрашивается в город на собрание «фронтовых друзей». Впрочем, «отпрашивается» не то слово. Он просто ставит нас в известность уже готовый к отъезду, и мы ничего не можем сделать.
ОКТЯБРЬ, 19. Сегодня ровно три года, как Хорстль поступил в наш детский дом. Он вырос, окреп, научился по-человечески пользоваться руками, обедать, сидя за столиком, ходить (но не бегать) на ногах, спать на кровати, прикрываясь одеялом, надевать на ночь ночную сорочку, проситься по нужде на горшок, есть соленую пищу, пить из кружки, пользоваться ложкой. Он привык к детскому обществу, понимает, когда к нему обращаются с вопросами, конечно, простейшими, знает, что его зовут Хорстль. И ко всему этому он уже знает СОРОК ВОСЕМЬ СЛОВ! Он их произносит в довольно изуродованном, но все же вполне понятном виде.