Пробуждение - Михаил Герасимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Иваново-Вознесенске вообще-то любили потанцевать, балы зимой шли беспрерывно в купеческом клубе, в клубе общества приказчиков, в клубе интеллигенции, в клубе местечка Ямы, в железнодорожном и других, и везде было переполнено. А в этом году танцевали не просто потому что были святки, а с благотворительной целью, в пользу «больных и раненых воинов».
Не успели мы опомниться после святок и отоспаться, как однажды, когда я пришел к обеду, дома застал такую картину: отец сидел за столом, выглядел не совсем обычно, как-то торжественно. По лицу матери я заметил, что она плакала, братья и сестры смотрели на меня с любопытством и опасением. «Призыв», — мелькнуло в голове.
Отец, стараясь говорить спокойно и с достоинством, доставал что-то из шкафа.
— Тебе, Миша, бумага тут от воинского начальника.
«Так и есть. Призыв». Отец подал мне злополучную бумагу, извещавшую, что мне надлежит прибыть 15 января к 10 часам в комиссию по призыву в армию на «предмет определения годности к отбыванию воинской повинности».
— Может, тебя еще не возьмут, — высказала слабую надежду мать.
— Ну что ты, Лиза! — недовольно возразил отец. — Мы не хуже других и сзади никогда еще не были.
К своему удивлению, я обнаружил, что у меня не пропал аппетит и даже настроение не понизилось. Обед прошел почти как всегда, если не считать скорбных глаз матери, которая не могла оторвать их от своего «старшенького».
Я набрался храбрости и бодро уверял, что война дело обычное, люди всегда воевали и вся мировая история, насколько известно, является не чем иным, как историей войн. Это во-первых. А во-вторых, войны начинались и, как правило, всегда кончались. Кончится и эта война, и, быть может, скоро. В-третьих же, если придется воевать, то ведь на войне не всех убивают и даже не всех ранят. В общем, я рассчитываю, что со мной ничего плохого не случится и что я буду не хуже других.
Мое ораторство несколько успокоило всех.
Нужно было готовиться. Срочно заказывались «простые» яловые сапоги, полупальто темно-синего цвета на вате, традиционное для призывников-рекрутов, но очень удобное, что я оценил несколько позднее. Вскоре простой и крепкий чемодан стоял в передней, наполненный бельем, портянками, которые я никогда до этих пор не носил, полотенцами, щетками для чистки платья и сапог и прочими необходимыми вещами. На полке над вешалкой стояла шапка-бадейка, тоже традиционная, на чемодане — новенький синий аккуратный эмалированный чайник стаканов на шесть, ставший потом предметом зависти моих товарищей по путешествию к месту назначения.
15 января 1915 года на городской площади перед управой, где работала призывная комиссия, толпилось великое множество людей: призывники, родственники их и знакомые, просто любопытные. Выходящих после комиссии толпа встречала гулом, возгласами, криками. По лицам выходящих сразу можно было определить, принят человек или нет. Первые были серьезны, но бодрились, хотя в глазах частенько стояли слезы, вторые — почему-то мокрые, потные, сияющие, с растерянными, недоумевающими лицами. Я подумал о том, как сам буду выглядеть, так как возможность того, что меня не примут, я исключал. Но вот вышедший писарь стал выкликать на букву «Г» и в числе первых назвал мою фамилию.
Зал, где работала комиссия, был наполнен раздетыми молодыми ребятами. Писарь указал нам: «Раздевайтесь здесь, услышите свою фамилию, идите на кафéдру к комиссии». Кафéдрой он, делая ударение на «е», называл возвышение в противоположном конце зала, на котором восседало человек пять военных. Раздеваясь, я наблюдал за работой комиссии. Вызванный поднимался на кафедру, первый из сидящих офицеров называл его фамилию, имя и отчество, потом призывник переходил в руки двух врачей, которые быстро его осматривали, выслушивали и опрашивали. Затем короткое совещание. Если вызванный был принят, ему называли род войск, куда он назначался: «Годен — в пехоту», «Годен — в кавалерию». В иных случаях объявляли: «Негоден, со снятием с учета» или «Подлежит отсрочке на три месяца» и т. п. Отсрочек было очень много, значительно больше, чем годных. Да и немудрено. Большинство призываемых выглядели плохо развитыми физически, плохо упитанными. Много было сутулых, с кожными болезнями, плоскостопных.
Наконец названа моя фамилия. Я подошел к кафедре. Врачи бегло осмотрели меня, спросили, не жалуюсь ли на что. Получив отрицательный ответ, сказали что-то шепотом высокому худощавому полковнику. Тот еще раз критически осмотрел меня и вынес решение: «Годен — в артиллерию». Я пошел одеваться. Призывники сопровождали меня возгласами: «Молодец, артиллерист». Признаться, я и сам был доволен: знал, что в артиллерию берут развитых физически, сильных людей и грамотных. Было чем гордиться. С сознанием своей полноценности как солдата явился домой и сообщил с волнением ожидавшей меня матери:
— Принят. Годен. Назначили в артиллерию.
— Это — где пушки? — со страхом и надеждой спросила мать, не зная, огорчаться ей или радоваться.
Я уверил ее, что все будет хорошо, артиллеристы в атаку не ходят, а стоят со своими пушками в нескольких верстах от места боя и стреляют по противнику, не видя его, а по разным приборам. Сообразив, что я и сам не знаю, по каким приборам стреляют артиллеристы и что моих сведений по этим вопросам, полученных мной из разных романов и повестей, пожалуй, будет маловато, чтобы объяснить все толком, я благоразумно прекратил разговор на эту щекотливую тему. Мать же и не пыталась получить более точные сведения о технике артиллерийской стрельбы. Ее вполне удовлетворяло то, что артиллерия находится где-то в нескольких верстах от поля боя и даже не видит противника.
— Слава тебе господи, — проговорила она, притягивая меня к себе и целуя. — Все же это не так страшно.
Через несколько дней я был в Шуе, где получил назначение в Гродненскую крепостную артиллерию. Перенеся стоически все положенные мытарства, отведав солдатского обеда, ужина и завтрака и признав их приемлемыми, я переночевал на полу в отведенной мне «квартире у обывателей». В данном случае «обывателем» оказался слесарь. Вся его квартира состояла из одной комнаты с самой минимальной обстановкой. Когда унтер-офицер привел меня на «квартиру», в ней была только мать хозяина, старушка лет шестидесяти с лишком.
— Ты, родной, не взыщи, — говорила она, — видишь, как мы живем, и подушечки-то неоткуда взять, сама на сундуке сплю, пальто под голову подкладываю. Вот чайком мы тебя угостим. Располагайся у любой стены, — пошутила она.
Пришли слесарь с женой. Оба усталые, изможденные, они неохотно ели скудный ужин. Хозяин, человек лет тридцати шести, все пытался уложить меня на своей постели. Я решительно сопротивлялся. Борьба закончилась в мою пользу, после того, как я неопровержимо доказал, что, если я лягу на его место, то его жене все равно спать негде, не со мной же ей ложиться, тем более что во сне я брыкаюсь. Усталая женщина пыталась улыбнуться, но не смогла. Когда она вышла, слесарь тихо сказал мне:
— Брат у нее убит под Варшавой. Вот она и смутная. Крепко любила его. Да и парень был душевный. Много нашего брата полегло, да еще сколько ляжет...
За веру, царя и отечество, — раздумчиво говорил он, снимая сапоги. — Ты, солдат, смотри не подкачай, как следует дерись, брат, за веру, царя и отечество. Авось крест заработаешь, хорошо, если не такой, как ее Степа.
В голосе слесаря звучала нескрываемая ирония. Я не знал, что ему ответить. Расстелив на чисто вымытом полу свое полупальто и положив под голову «бадейку», я мгновенно уснул. Во сне видел царя, каким он представлен на иллюстрациях к «Золотому петушку» Пушкина. Когда проснулся, хозяев уже не было. Мамаша слесаря радушно предложила чаю, но я сказал, что тороплюсь на поезд, и, пожав сморщенную небольшую руку, ушел завтракать в облюбованный мной накануне трактир при гостинице.
Получив распоряжение явиться в Шую 19 февраля, я вернулся домой. Таким образом, у меня было еще почти две недели.
16 февраля 1915 года
Последние дни в Иваново-Вознесенске, а там «прощай, родная сторона» — один из твоих сыновей двинется в неизвестное, в Гродненскую крепостную артиллерию. Выяснилось, что целый ряд моих приятелей и просто знакомых, отцы которых «принимали меры», назначены писарями, то есть «устроились». Вот Митя Лукоянов — сын крупного лавочника («Оптовая и розничная торговля мукой, крупой и подсолнечным маслом»).
Рафаил Стыскин (Фолька). Красавец парень, способный футболист, но совсем неспособный к «наукам». Дальше четвертого класса реального училища не пошел. Сын еврея владельца оптической мастерской («Ремонт биноклей, очков, компасов, хронометров»). Кроме Фольки у оптика две дочери — тоже красавицы: Роза и Сильва, обе давно на выданье. Но кто возьмет красавиц бесприданниц и, кроме того, воспитанных хотя ремесленником, но не для трудовой жизни, и необразованных — они, как и брат, к наукам неспособны. Фолька стал писарем только потому, что Дуся Лукоянова, сестра Мити, не может без Фольки прожить и часа, а Фолька вопреки желанию папаши Лукоянова все-таки попал к нему в зятья. Пришлось старику «принимать меры» и за сына, и за зятя. Беда этим богачам! Сколько у них забот и хлопот!