Евангелие от Палача - Аркадий Вайнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Непорядок.
Из рукавов лезли длинные худые запястья, шершавые, мосластые, а из ворота вырастал картофельно-бледный росток кадыкастой шеи. Сверху — туз треф.
— Ха-ха-ха! «Постав на мэсто, сабака!» Ха-ха-ха!..
История, довольно глупая, всем понравилась. Особенно веселился Цезарь Соленый, сын пролетарского поэта Макса Соленого, которому, судя по псевдониму, не давали покоя лавры Горького. Но имя, какое отмусолил этот еврей своему сыночку, говорило о том, что имперской идеи он тоже не чурался.
Цезарь, веселый бабоукладчик, микроскопический писатель, добродушный стукачек-любитель, был моим старым другом и помощником.
Мы с ним — особое творческое содружество.
Рак-отшельник и актиния.
Я не отшельник. Я рак-общественник. А Цезарь — актиния.
Хохочущая крючконосая Актиния кричала через стол его преподобию архимандриту отцу Александру:
— Ты слышишь, отец святой, ничего сказано: «Постав на мэсто!»? А знаешь, как Сталин пришел в Малый театр после пятилетнего ремонта? Нет? Ну, значит, провожает его на цырлах в императорскую ложу директор театра Шаповалов — редкий прохвост, половину стройматериалов к себе на дачу свез. Да-а. Сталин берется за ручку ложи и… О ужас! Ручка отрывается и остается в руке вождя! У всех паралич мгновенный. Сталин протягивает ручку двери Шаповалову и, не говоря ни слова, поворачивается и уходит. В ту же ночь Шаповалову — палкой по жопе! Большой привет…
Ха-ха-ха. Хо-хо-хо. Хи-хи-хи.
Вранье. Сталин никогда не открывал двери сам. У него была мания, что в двери может быть запрятан самострел.
Истопник змеился, вился за концом стола, его белесая головка сального угря гнула, беспорядочно перевешивала вялый росток кадыкастой шеи. Разговоры о Пахане будто давали ему жизнь, питали его незримой злой энергией.
* * *Отец Александр, похожий на румяную бородатую корову, лучился складочками своего якобы простодушного лица. Бесхитростный доверчиво-задумчивый лик профессионала-фармазонщика. Поглаживая белой ладошкой бороду, сказал поэтессе Лиде Розановой, нашей литературной командирше, лауреатке и одновременно страшной «левачке»:
— Помнится мне, была такая смешная история: Сталин узнал, что в Москве находится грузинский епископ преосвященный Ираклий, с которым они вместе учились в семинарии. За епископом послали, и отец Ираклий, опасаясь рассердить вождя, поехал в гости не в епископском облачении, а в партикулярном костюме…
— Вот как вы сейчас! — радостно возник пронзительным голосом Истопник, тыча мосластой тощей рукой в элегантную финскую тройку попа.
Я радостно захохотал, и все покатились. Поп Александр, решив поучаствовать в светской беседе, нарушил закон своего воздержания — обязательного условия трудной жизни лжеца и мистификатора, который всегда должен помнить все версии и ипостаси своей многоликой жизни.
Только любимка Цезаря — голубоглазая бессмысленная блядушечка — ничего не поняла и беспокойно крутила во все стороны своим легким пластмассовым шариком для пинг-понга. Я опасался, что шарик может сорваться у нее с плеч и закатиться под чужой стол. Иди сыщи его здесь в этом как бы интимном полумраке!
А она, бедняжка, беспокоилась. Нутром маленького корыстного животного чувствовала, что мимо ее нейлоновых губок пронесли кусок удовольствия.
Отсмеялся свое, вынужденное, отец Александр над собой вроде подтрунил, помотал своей расчесанной надушенной волосней и закончил историю:
— …встретил Сталин отца Ираклия душевно, вспоминали прошлое, пили грузинское вино, пели песни свои, а уж когда расставались, Сталин подергал епископа за лацкан серого пиджачка и сказал: «Мэня боишься… А Его нэ боишься?» — и показал рукой на небеса…
Ха-ха-ха.
Взвился Истопник, уже изготовился, что-то он хотел сказать или выкрикнуть, и сидел он уже не в конце стола, а где-то от меня неподалеку, но Цезарева любимка с безупречной быстротой идиоток сказала отцу Александру:
— Говорят, люди носят бороду, если у них какой-то дефект лица. У вас, наверно, тоже?..
Она, видимо, хотела наверстать незаслуженно упущенное удовольствие. И архимандрит ей помог.
Скорбно сказал, сочувственно глядя на нее:
— Да. У меня грыжа.
— Не может быть! — с ужасом и восторгом воскликнула девка под общий хохот.
Воистину, блядушка Цезаря вне подозрений.
— Где ты взял ее, Цезарь? Такую нежную? — крикнул я ему.
— Внизу, в баре. Там еще есть. Сходить?
— Пока не надо, — сказал я, обнимая Люсинду, уже хмельной и благостный.
Цезарь принялся за очередной анекдот, а его любимка наклонились ко мне, и в вырезе платья я увидел круглые и твердые, как гири груди. Не нужен ей ум. А она шепнула почти обиженно:
— Что вы его все — цезарь да цезарь! Как зовут-то цезаря?
— Как? Юлий.
Она вскочила счастливая, позвала мою шуструю курчавую Актинию:
— Юлик, налейте шампанскогою.
Ха-ха-ха!
В идиотах живет пророческая сила. Он ведь и есть по-настоящему Юлик, Юлик Зальцман. А никакой не Цезарь Соленый.
Ох, евреи! Ох, лицедеи! Как страстно декламирует он Лиде Розановой, как яростно жестикулирует! Нет, конечно же, все евреи — прирожденные мимы. Они живут везде. Бог дал им универсальный язык жестов.
А Лида со своим тусклым лицом, позеленевшим от постоянной выпивки и анаши, не слушала и с пьяной подозрительностью присматривалась к маневрам своего хахаля-бармена вокруг нежной безумной Цезаревой киски.
Ее бармен, ее моложавый здоровенный садун, жизнерадостный дебил, напившись и нажравшись вкусного, теперь интересовался доступной розовой свежатинкой. Прокуренные сухие прелести нашей всесоюзной Певицы Любви его сейчас не интересовали.
Он сновал руками под столом, он искал круглые, яблочно-наливные коленки голубоглазой дурочки Цезаря. Интересно, какие бы родились у них дети? На них, наверное, можно было бы исследовать обратную эволюцию человечества.
Но Лида его не ревновала. Ей было на него наплевать. Она сама интересовалась, как добраться до этого розового бессмысленного кусочка мяса, самой пощупать, огладить, лизнуть.
И настороженно опасалась, что, пока Цезарь со своей еврейской обстоятельностью расскажет все анекдоты, ее садун может перехватит девочку.
О Лидуша, возвышенная одинокая душа! Ты наша Сафо, художественный вождь всех девочек-двустволок Краснопресненского района.
О Лесбос, Лесбос, Лесбос!
Я понимал ее переживания, я от души ей сочувствовал. Кивнул на бармена, спросил:
— На кой хрен ты его держишь?
Она обернулась ко мне, долго рассматривала. Фараонша из-под пирамиды, слегка подпорченная воздухом и светом.
— Я боюсь просыпаться одна. У меня депрессия. А этот скот с утра как загонит — кости хрустят. Чувствуешь, что живешь пока…
И крепко выругалась.
— Что! Вы! Говорите! — крикнуло рядом со мной.
Я вздрогнул, оглянулся. Истопник уже сидел на соседнем стуле. Заглянул первый раз в его трезвые сумасшедшие глаза — почувствовал беспокойство. Он кричал Лиде:
— Вы же поэт! Что вы говорите? Ведь этим ртом вы кушать будете, а?!
А Люсинды рядом со мной уже не было.
— Что это за мудак? — не глядя на Истопника, равнодушно спросила Лида.
Я пожал плечами — я думал, это один из ее прихлебателей.
— Вы ведь пишете о любви! Как вы можете! — заходился Истопник.
Его присутствие уже сильно раздражало меня. И не сразу заметил, что волнуюсь. Пьяно, смутно, тревожно.
Возникла откуда-то сбоку моя крючконосая Актиния и выкрикнула бойко, нетрезво, нагло:
— Любовь — это разговоры и переживания, когда хрен уже не маячит!..
Истопник хотел что-то сказать. Он высовывал свой язык — длинный, красно-синий, — складывал его пополам, заталкивал обратно в рот и яростно жевал его, сосал, чмокал.
Я все еще хотел избежать скандала. Я не люблю скандалов, в жизни никто ничего не добился криком. Уж если так необходимо — ткни его ножичком. За ухо.
Но — в подъезде. Или во дворе.
Сказал Истопнику негромко, вполне мирно:
— Слушай, ты, петух трахнутый, ты эпатируешь общество своим поведением. Ты нам неинтересен. Уходи по-быстрому. Пока я не рассердился…
Он придвинулся ко мне вплотную, дышал жарко, кисло. Бессмысленно и страстно забормотал:
— Ах вы, детки неискупленные… грехи кровавые неотмоленные… ваш папашка один — Иосиф Виссарионович Борджиа… Иосиф Цезарев… По уши вы все в крови и в преступлениях… чужие кровь и слезы с ваших рук струятся… Вот ты посмотри на руки свои грязные! — и он ткнул в меня пальцем.
Не знаю почему — то ли был я пьяный, оттого ослабший, потерявший свою привычную собранность и настороженность ловца и охотника, то ли сила у него была велика — не знаю. Но для себя самого неожиданно посмотрел я на свои руки.
И все в застолье привстали со стульев, через стол перегнулись, с мест повскакали на руки мои смотреть. Притихли все.