Ночной обыск - Анатолий Алексин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Он и раньше потел с утра до утра. А ты… если не жалеешь себя, то хоть пожалей Танюшу.
Мама неожиданно, что с нею случалось, обмякла. Но так явно и обессиленно, как прежде не бывало…
— Если и можно наступать себе на горло, то ради детей. Я учту твою просьбу.
Мама сникла… Причиной того были не одни лишь застенчивые отцовские просьбы: семь квартир в нашем доме не только посетили ночью, без приглашения, но и замуровали сургучными печатями. Попасть под такие печати было страшней, чем под любую бомбежку: там хоть родные люди страдали вместе, а печать означала, что родные разлучены, быть может, никогда не увидят друг друга… и никогда друг о друге ничего не узнают.
— А ответ от товарища Сталина еще не пришел, — с ироничной безнадежностью отметил отец. — Я думаю, ответы, когда они им написаны, доходят мгновенно.
— Разбираются… выясняют, — ответила мама. — Если он получил!
— Как ты говоришь, «кому-то» удобнее не выяснять.
— Это заговор против партии… Против ее истории! — закричала мама, которая эту историю преподавала. — Наш долг — раскрыть глаза…
— Ему? Он же всевидящий!
«Сегодня весело живется, а завтра будет веселей!» — пели по радио.
— Еще веселей? — спросил неизвестно у кого, завтракая на кухне, отец. Заметив меня, он спохватился: — В цирке мы с тобой в воскресенье были. Следующее воскресенье — Большой театр… Пойдем на «Щелкунчика»! Разве не весело? А прямо из театра можем отправиться на международный футбольный матч! Хочешь?
Отец не был спортивным болельщиком. Он «болел» за меня. Ему хотелось без конца доставлять мне какие-нибудь радости. От его предложений развлекаться я каждый раз вздрагивала.
Раньше наш дом считался привилегированным. Теперь он пользовался лишь одной привилегией: по ночам его навещали гораздо чаще, чем другие дома переулка.
На лицах соседей я читала: «Кто следующий?»
Героем дня в доме чувствовал себя только дворник, верткий человечек, непрестанно двигавшийся, мне казалось, для того, чтобы не дать никому себя разглядеть. Но я все же разглядела его выступавшие вперед хищно обнажавшиеся зубы. Раньше дворника собирались уволить — он содержал двор в той неопрятности, в какой содержал и себя самого: то не убирал мусор, то не счищал снег, то не скалывал лед.
— Переломаем из-за него ноги и руки! — ворчали жильцы. Но теперь ворчать перестали, потому что он мог переломать их судьбы.
Встречаясь с ним, одни заискивали, другие почтительно раскланивались: по ночам он был понятым — и, помогая копаться в чужих квартирах и жизнях, мог давать этим жизням оценки, которые, как сам он горделиво сообщал, «вносились в протоколы дознаний». От бессонных ночей у него появились зловещие круги под глазами. Родом он был из-под Смоленска и летом сорок первого, скрывшись там от военкоматовских повесток, стал полицаем. Опыт ему пригодился.
Он первый во дворе сладострастно оповестил маму:
— А дружка-то вашего с тремя ромбами взяли.
— Откуда вам известно?
— Мне все известно. Про всех! Частенько этот… с ромбами вас навещал. И все вечерами! Все вечерами… — Чистить двор он не умел, но пачкать человеческие биографии обожал. — Говорят, и ордена-то украл. С убитых сымал и на себя вешал. В Гражданскую! Еще тогда продался.
— И что ты ему ответила? — с едва осязаемой дрожью в голосе поинтересовался отец.
— Сказала: «Вы клевещете!»
— А он?
— По-моему, не понял. Ну, не знает, как называется то, что он делает.
— Хорошо… если так.
— Вспомнила… По пути в домоуправление приостановился и, обернувшись, изрек: «Партейных-то в нашем доме почти не осталось». Нечистая сила!
— Стало быть, все понял. И пригрозил.
— Боишься? — впрямую спросила мама, часто обвинявшая людей в трусости.
— Боюсь, — впрямую ответил отец.
Но какая-то была в его ответе двусмысленность, недоговоренность. Мне почудилось, для того чтобы спрятать их, отец торопливо добавил:
— Ты же мне обещала?
— Что?
— Наступать на горло. Ради Танюши.
— Прости, не сдержалась.
— А если и он не сдержится?
— Ты-то сам сдерживаться умеешь… — с непривычно робким укором (если уж она укоряла, то в открытую!) и тоже каким-то вторым, загадочным смыслом сказала мама. — Возвращаешься под самое утро, а спать не ложишься. Вот уже двадцать три дня так… Я подсчитала. Бродишь по квартире, заходишь ко мне… что-то хочешь сказать, но не решаешься. Объясняешь, что бродить тебе полезней, чем спать.
— Я?!
— Ты, ты… Что ты хочешь сказать? Скажи… Освободи свою душу!
— Не позволяет аудитория, — взглянув в мою сторону, машинально проговорил отец.
Раньше он в три или четыре часа ночи подкатывал к нашему подъезду. Подкатывал без шума: колеса солидного, знавшего себе цену автомобиля еле шуршали. Дверца захлопывалась негромко, подчиняясь ночному времени. Но я все равно просыпалась, как только «паккард», украсивший бы ныне выставку необтекаемых, старомодных машин, въезжал во двор. Но потом ночные шуршания шин и ночные хлопанья дверцы улавливал, затаившись, весь дом. Поэтому отец выходил из машины за воротами и старался как можно тише пересекать двор: ночные шаги тоже стали плохой приметой.
И по квартире он ходил так осторожно, что лишь мама ощущала его нервные передвижения.
Но в ту ночь хождений не было. Отец и мама разговаривала впол-, даже вчетверть голоса. Я же так навострилась подслушивать, что, прильнув к двери, не пропускала мимо ушей ни одной фразы.
— Зачем понадобилось арестовать Алешу? — Отец наконец-то назвал комкора по имени. — Ну зачем? Ведь он же в самом деле легенда. Пусть простоватая по форме легенда, но по сути… Человек из песен, из фильмов! Кому это было нужно?
— Тем, кто хочет подорвать партию. — Мама, преподававшая историю партии, употребляла слово «партия» чаще других политических слов. — Тем, кто замыслил унизить ее в глазах наших граждан и всего мира.
Мама говорила это обдуманно, не запинаясь.
— А что же товарищ Сталин?
— Умоляю, не трогай его. На него вся надежда! И она осуществится. Я верю!
Слово «уверена» мама впервые заменила менее утвердительным словом «верю».
— А ты знаешь, что он лично обязан Алеше? Быть может, и жизнью… Это было в Гражданскую, где-то под Царицыном. В других местах товарищ Сталин опасности, кажется, не подвергался.
— Не смей иронизировать! — приказала мама.
— Факты и ирония — разные вещи.
— Я впервые слышу про это… Надо будет напомнить в письме… которое мы напишем.
— Еще одно?
— Не одно… Мы будем писать до тех пор, пока наш голос к нему не прорвется!
— А ты убеждена, что товарищ Сталин любит, чтобы ему напоминали о подобных событиях? Не все ведь жалуют тех, к кому по долгу совести должны бы испытывать благодарность.
— Он, как никто, благороден! И ему можно напомнить… Корректно, разумеется.
— А не кажется ли тебе странным, что Алешу взяли через месяц после Авксентия Борисовича? — Отец и своего заброшенного невесть куда родственника назвал не академиком, как было принято у нас в доме, а по имени-отчеству. — Авксентий Борисович не из героев Гражданской войны! И боль не выносит даже малейшую. Помнишь, как ты ему на даче занозу из пальца вытаскивала? Ну, а если ему не занозу вогнали, а что-нибудь поострее и не в палец, а, допустим, под ногти?
— О чем ты? Такие методы применяли в средневековье!
— Зачем столь дальние экскурсы? И сейчас применяют. Вот, к примеру, в гестапо.
— Но у нас не гестапо!
Отец промолчал.
— Авксентий Борисович, комкор, отец Нади с пятого этажа… — проговорила мама.
— Долго перечислять! — перебил ее отец. — В этих арестах даже логики никакой…
— Почему? Я разгадала их нелогичную логику. Все же я теоретик!
— Любопытно послушать.
— Кто-то хочет создать, как я уже не раз говорила, атмосферу страха. Но не какого-нибудь обычного, маленького… а сатанинского! Тут как раз и нужна непредсказуемость, нелогичность репрессий. Пойми, если они логичны, то не так устрашающи, их можно избегнуть: не буду делать ничего предосудительного — меня не тронут! А нелогичные действуют как бы вслепую, и от них не гарантирован, стало быть, ни один человек. Ни один!
— Жутковато… Но, думаю, ты права.
— Обличать «варфоломеевские ночи» я не боюсь!
— Ты, к несчастью, вообще ничего не боишься.
— Ему надо обо всем сообщить. И как-то так передавать письма, чтобы прямо… из рук в руки.
— Танюшу пожалей…
Отец долго молчал, прохаживался по комнате, потом вновь присел на кровать и склонился прямо над подушкой, над маминой головой. И я уже не слышала его голоса. Чуть в соседнюю, родительскую комнату не ввалилась, так налегла на дверь. Но разобрать ничего не смогла. Голос отца шуршал осторожно. Как шины его длинного вместительного автомобиля в нашем ночном дворе.