Медосбор - Сергей Никитин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А чему вы смеялись сегодня за завтраком? — спросил я. — Может, все-таки расскажете?
— Черт с вами. Не слишком-то приятно рассказывать о том, как ты попал в смешное положение, но мне будет приятно, если вы тоже улыбнетесь хотя бы.
Этот пустяковый казус вышел со мной вскоре после гражданской войны, году в двадцать восьмом или девятом, точно не помню. Попал я как-то с цирком Шапито в один маленький городишко.
Приехали мы туда пароходом. Помню, стоял я на палубе, возле штурманской рубки, смотрел на город и все любовался стройной, беленькой, как невеста в кружевах, церковкой. Люблю я такие русские городки над речкой. Мечешься, мечешься по свету, шумишь, хохочешь, буянствуешь порой с друзьями — и вдруг попадаешь в эдакий бабушкин рай, где улицы сплошь зарастают мягкой гусиной травой и стоит такая тишина, что ночью можно проснуться от стука упавшего в саду яблока. Хорошо! В таких случаях я перво-наперво обзавожусь удочкой, ржавой банкой для червей и каждое утро устремляюсь к реке. Через неделю такой жизни я, как аккумулятор, заряжен на целый год энергией, бодростью и весельем.
В этом городе я проделал то же самое. Вырезал в прибрежном орешнике удочку и стал встречать утренние зори на речке. Нет, рыба меня не интересовала. Я просто наслаждался праздностью, а удочка служила ее оправданием, громоотводом любопытства, которое, естественно, должен был бы вызывать вид здоровенного детинушки, часами сидевшего без дела на берегу. Я дышал, пил тинный запах реки, валялся на траве, глазел в небо и был счастлив…
Всегда в такие вылазки я прихватывал с собой прочный завтрак. Взгляните на меня, и вы поймете, что он обязан был отличаться прочностью — ведь я к тому же был молод, здоров и чертовски подвижен.
Однажды у меня не нашлось ничего, кроме десятка яиц, которые я купил у хозяйки дома, где квартировал. Я сварил их в котелке над костром. Ох, это было наслаждением — сесть после купанья у дымящегося котелка, достать из него в меру остуженное яичко, тюкнуть его о краешек, благоговейно облупить и, посолив, отправить в рот!
За этим-то священнодействием и застали меня двое мальчишек — два таких, знаете ли, дикорастущих гения рыбной ловли с кривыми удочками.
Они внимательно и долго созерцали, глотая слюни, как я очищал первое яйцо, потом один из них издевательски заметил:
— Дяденька, а слабо вам целиком яйцо заглотать.
— Заглотает, — уверенно сказал другой, видимо соразмерив яйцо с моей необъятной утробой.
Я цыкнул на них, и они ретировались шага на два назад.
— А я заглотаю, — угрюмо сказал оттуда первый, и второй тотчас подтвердил, что это для них дело плевое.
— Дай-ка нам по яичку, мы тебе покажем, — добавил он таким тоном снисхождения к моему невежеству, что я почувствовал себя уязвленным.
Ах, думаю, черти полосатые, неуж проглотят! И дал им по яйцу. Они преспокойно очистили, сунули в свои цыплячьи ротишки и хоп! — готово.
— Ну, а теперь, — говорят, — вы.
А во мне, видно, тоже бродила изрядная порция ребячьего азарта.
Сунул я в глотку яйцо и, конечно, изрыгнул его на потеху мальчишкам со слюной и соплями прямо в золу.
Тут уж во мне было задето профессиональное самолюбие. Я умел делать множество очень сложных фокусов — из носа эти самые яйца вынимал, толок их в шапке, а потом в совершенно сухом виде надевал ее кому-нибудь из публики на голову — и вот осрамился.
— А ну, говорю, — показывай, как это делается.
— Да очень просто, дяденька.
Взяли они еще по яйцу — хоп! И опять я ничего особенного не заметил, никакого подвоха. Чистая работа. Нет, думаю, тут все-таки есть какой-то секрет.
— Стой! — говорю. — Теперь глотай кто-нибудь один, а я смотреть буду.
Проследил, как мальчишка еще два яйца проглотил, попробовал сам и получил тот же эффект с той лишь разницей, что яйцо у меня в глотке раскрошилось и брызнуло изо рта в разные стороны фонтаном крошек.
— Ну, — говорю, — деникинцы, если вы не расскажете, как это делается, я вам глаза на затылок переставлю.
— Расскажем, дяденька.
Взяли они по останному яичку, очистили.
— Смотрите, — говорят.
Хоп! — только я и видел эти яички.
— Ладно, — говорю им уже ласково. — Я вам трешницу дам, только расскажите, в чем тут секрет.
— Да ни в чем, дяденька. Просто глотаем — и все тут.
Посмотрел я на них — рожи серьезные, даже сострадательные, а глаза — н-ну, бедовые!
— Сыты, архаровцы?
— У, как сыты, дяденька! Спасибо!
И тут я захохотал.
Представляете? Блещущий летний день во всей своей красе, ветер с реки, одуванчиковый луг и на нем — мы втроем катаемся в приступе неудержимого хохота…
С тех пор я не могу равнодушно видеть крутые яички. Я вспоминаю и мальчишек, и этот день, и луг… И мне хочется смеяться так же неудержимо и весело.
Вот, мой милый. Не всегда грустны воспоминания стариков о прошедшей молодости, как это принято считать.
Демьян Данилыч откинулся на спину, закрыл глаза и стал меланхолично кидать камешки, падавшие в море с тихим бульканьем.
Над нами горело белое южное солнце.
Море
И в Москве, и в Серпухове, и в Туле шел дождь. За окном кружились раскисшие поля, взлетали и падали унизанные бисером капель провода, и вдаль, к мутному горизонту, тянулись, блестя, словно накатанные рельсы, залитые водой колеи проселков. Наступила осень, сырая и грязная. Хорошо было убегать от нее на юг, к морю, и, наверно, поэтому у всех пассажиров сочинского поезда было такое настроение, словно они, сговорившись, остроумно и безобидно надували кого-то.
Девушка, которую в Москве провожали шумные, хохочущие, а потом дружно всплакнувшие подруги, долго болела, была бледна, с тонкой слабенькой шеей, но и она, захваченная этим настроением, иногда улыбалась чему-то, сидя в углу, у окна, и кутая плечи в теплую кофту.
На третий день пути она проснулась очень рано. Поезд стоял. Широкая клубящаяся полоса солнечного света, проникнув в щель между шторами, косо рассекала полумрак купе; из коридора чуть слышно доносились прозрачные звуки радиопозывных Москвы. Девушка медленно и вяло поднялась, взяла полотенце, отодвинула тяжелую дверь и вдруг тихо вскрикнула, пронзенная каким-то неведомым доселе чувством. Она увидела море. Она ощутила его дыхание — йодистый ветер, залетавший в окно, — и для нее перестало существовать время. Голубовато-зеленая даль, вся в стеклянном блеске широких и плавных волн, смутила ее своей космической беспредельностью; о чем-то вечном и тайном рокотал меланхоличный утренний прибой, и самая обычная жизнь в виде белого вокзальчика, тощей козы на привязи, босоногой девчонки в полосатой тельняшке казалась ей от близости с морем какой-то неизведанной и странной.
Дрожащий отблеск лежал на ее руках, на помятой после сна пижаме. Он был как ласка, как доброе приветствие, как обещание здоровья и счастья, и, целуя свои руки, облитые этим чистым светом моря, она опять улыбалась сквозь слезы.
По утрам море неторопливо наваливало на берег мелкие прозрачные волны. Они бесшумно лизали пеструю гальку, заставляя ее слюдянисто блестеть в сизоватом свете южного утра, осененного гигантской тенью гор.
Девушка любила этот утренний час, когда воздух был свеж, как холодный нарзан, и спускалась к морю по широкой белой лестнице, нисходящей от санатория. На берегу она сбрасывала халатик и входила в воду. Потом ложилась на топчан, а ветер, густой и мягкий, гладил ей кожу, нагонял дремоту, словно гипнотизер. Она поворачивалась к солнцу то спиной, то грудью и постепенно начинала чувствовать, что дух покидает ее, мысли растворяются и остается только тело, пьющее жар солнца, обласканное ветром, пропитанное крепкой морской солью.
Она полюбила южный рынок. Всем — гомоном, запахом, цветом — он отличался от московского. Когда она впервые очутилась среди россыпей полосатых арбузов, янтарных груш, смуглых персиков, алых помидоров, восковато-румяных яблок, прозрачного, налитого жидким солнцем винограда, глаза у нее по-детски вспыхнули любопытством и страстью.
Она купила огромную тяжелую кисть винограда сорта «чаус» и, чувствуя на ладони ее соблазнительную тяжесть, не могла удержаться, стала отрывать и есть упругие, круглые ягоды, заливавшие рот густым соком.
Потом она попробовала нежно-сладкой хванчкары, которую наливала прямо из бочки толстая флегматичная армянка, и долго еще, как зачарованная, толкалась среди этой яркой пестроты, гортанных выкриков кавказского люда, весело торговалась с продавцами, пока наконец солнце, горевшее в небе, как магний, не погнало ее опять к морю.
По вечерам на спортивной площадке санатория играли в волейбол. Сидя на лавочке под большим платаном, трещавшим на ветру своими жесткими листьями, девушка издали следила за игрой, волновалась, досадовала и радовалась, то хлопая в ладоши, то нервно ударяя кулачком по коленке.