Наш день хорош - Николай Курочкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Афанасий покраснел, начал оправдываться:
— Под горячую руку сказал.
— Под горячую или холодную, а бросаться словами нечего. Да и Устинью зря обидел. За что ты ее так? Она тебе правду сказала.
— Хлеба, сам видишь, какие тяжелые. Полотно скошенный хлеб еле тянет, хоть руками проталкивай. Начнешь ниже брать, — пожалуй, и норму не выполнишь. За малым погонишься, да вдруг большое упустишь.
— Когда дело касается хлеба, большого И малого нет. Есть одно: хлеб! Думаешь, если мы богатые стали, то можно и зерно на полосе оставлять? Э-эх, ты, голова! Будь бы сейчас на месте Устиньи ее отец, Терентий Михайлович; он бы тебя научил.
— С меня и Устиньи хватит! — с досадой ответил Афанасий и, резко поднявшись на ноги, не оглядываясь, пошел к стоявшей на обочине дороги лафетной жатке. Был он широкоплеч, по-солдатски строен, с большими загорелыми руками. Федор Петрович проводил его долгим взглядом и тоже поднялся.
Жидкие сумерки стали спускаться на землю. Ползли, как туман, цепляясь за траву, за кустарники и постепенно густея.
Перерыв закончился.
Устинья сидела на обрубке бревна за домиком полевого стана. Глаза у нее были припухшие. Федор Петрович участливо посмотрел на нее, но подходя, не подал виду. Подошел будто так, чтобы исполнила просьбу.
— Ты бы позаботилась, Устинья Терентьевна, горючего на стан подбросить. Как бы простой не случился...
Устинья поправила на себе платок, одернула юбку, спросила.
— На ночь хватит?
— Смотря по тому, как работать будем.
— Ну, у этого, — она кивнула головой в сторону Афанасия, — небось, не застоишься. Не даст.
В словах Устиньи прозвучала не обида, как ожидал Федор Петрович, а гордость. Это его удивило и вместе с тем обрадовало.
— Не сердишься на него?
— А чего на него сердиться? Я привыкла. Он всегда такой ершистый, если видит, что не прав.
Буланая лошадь, отмахиваясь хвостом от комаров, ела возле полевого стана сочную траву. Устинья, поймав ее за поводья, вдела ногу в правое стремя и, как птица, взлетела вверх. Лошадь тихонько заржала и начала переступать передними ногами. Устинья потрепала ее ладонью по гриве и, тронув поводья, сказала, обращаясь к Федору Петровичу:
— Насчет горючего не беспокойся.
— А насчет Афанасия? — со смешком спросил Федор Петрович.
— Ну, с ним еще проще. Сама управлюсь...
Пока Федор Петрович заправлял трактор, Устинья о чем-то разговаривала с Пановым. По тому, как они оба жестикулировали, можно было понять, что разговор был не из приятных и не из мирных.
Трактор затарахтел, словно тысячу молотков начали стучать по стволам белеющих в темных сумерках берез. Включенные фары выбросили снопы света, отчего сумерки еще больше сгустились.
Федор Петрович дал задний ход, подогнал машину к лафетной жатке и когда соскакивал с сидения, чтобы подцепить ее, услышал последние слова Устиньи:
— Все высказал? Или еще осталось?
— Если мало, могу добавить, — ответил Афанасий.
— Постыдился бы чужого человека.
— Чего его стыдиться? Он свой.
— Ну, ладно! Вот последний раз тебе сказываю: надо мной можешь какие угодно шутки шутить, а коли на массиве и дальше барахлить будешь, завтра же тебе отставку дам. В правление пойдешь.
— Ты меня правлением не пугай.
— Тебя не испугаешь. Давно известно. А все-таки пойдешь!
Не дожидаясь ответа, Устинья ударила лошадь ногой, взяла с места в намет.
Афанасий махнул рукой и отрывисто скомандовал Федору Петровичу:
— Поехали! Нечего время терять...
Неслышно и незаметно бежит время. Смоляное небо висит над землей. В середине его мерцает яркими точками Большая Медведица. Застыли в неподвижной дреме таинственные, как в сказке, леса. Над сонной землей — непрерывный гул. Справа, где-то в стороне Сункулей, и слева, за озером Камышным, то вспыхивают, то гаснут, как зарницы, огни уборочных машин, слышится непрерывное тарахтение моторов.
Иногда сквозь стрекот лафетной жатки, повизгивание гусениц и рокот трактора доносится до слуха Федора Петровича нетерпеливый окрик:
— Давай, дава-ай, не сбавляй ходу!
Это кричит Афанасий. Он не сидит, как положено, а стоит на своем рабочем месте, чуть наклонившись и вцепившись обеими руками в штурвал. Голова у него не покрыта, рубаха расстегнута, через открытый ворот видна широкая сильная грудь. Яркие огни фар режут ночную тьму, далеко освещая колышущуюся, с набухшими колосьями пшеницу. Сжатая пшеница ровным рядом ложится на полотно хедера, движется к выбросу сплошным потоком, и сзади жатки, погружаясь в темноту, как в темную воду, ложится такая же непрерывная линия высокого валка.
Трактор идет без рывков, словно плывет по земле, изредка только, на поворотах, замедляя ход.
Много раз уже оглядывался Федор Петрович, зорко всматривался в сжатую полосу, в ощетинившуюся свежую стерню. Не балует ли снова Афанасий, не остаются ли в стерне колосья? Понял он свою ошибку или не понял?
Часов в одиннадцать ночи, незадолго до окончания смены, с полевого стана пришла Устинья Терентьевна. Не поленилась, прошла за жаткой вокруг всего массива, придирчиво осмотрела и только тогда помахала рукой, приказала остановиться.
Афанасий сошел с жатки, потрепал Устинью по спине и добродушно спросил:
— Опять проверяешь?
— А то как же! — ответила Устинья. В глазах ее блеснул радостный огонек, не то от добродушного тона Афанасия, не то оттого, что она осталась довольна его работой.
— Ну, ну. Проверяй.
Устинья вместо ответа прильнула к нему, погладила его слипшиеся от пота волосы.
— Устал, наверное, родимый?
— Понятно, устал. Ведь не в бабки играл.
— Вот такого, хорошего, я тебя люблю в сто раз больше, — не стесняясь присутствия Федора Петровича, ласково сказала Устинья.
— Чем кого?!
— А вот когда ты становишься дурачком и ершом, не люблю.
— Ишь ты какая у меня, —засмеялся Афанасий. Схватил Устинью под локти, приподнял на руках и затем бережно опустил на стерню.
Федор Петрович удивленно посмотрел на обоих и покачал головой.
Устинья поправила прядь волос, выбившихся из-под платка, и решительно крикнула:
— Ну, тракторист, заводи, поехали дальше!
Афанасий полез было обратно на жатку, но Устинья схватила его за плечо, остановила.
— Иди на трактор. Отдохни. Я сама тут управлюсь.
— Смотри, осторожней, — не возражая предупредил Афанасий.
—- Ничего, не впервой! Хоть и не ценишь нас, баб, а мы тебе не уступим.
Федор Петрович включил мотор трактора. Афанасий на ходу ловко вскочил на сидение и, усаживаясь рядом, словно старому другу, сказал Федору Петровичу:
— Вот чертова баба! Не могу на нее долго сердиться.
— А я что-то вас не пойму... — отозвался Федор Петрович. — То вы ссоритесь, а то...
— Да ведь жена! Десять лет вместе живем и все время то ссоримся, то миримся, никак характерами не сойдемся. Я не люблю, чтобы мне на ногу наступали, а она и того хуже. Что камень, никак не расколешь! Вся в отца! Говорил ей: «Не ходи на полевода учиться». Не послушалась, пошла. Вот теперь второй год вместе с нами по полям скачет. Приходит домой на час, на два, ребятишек умоет, приберет и опять айда в поле! Сегодня утром дома поссорились. Из-за бабки. Ворчит бабка-то. Тут еще и я чуток в поле нагрешил. По правде сказать, хотелось в первый день выезда на уборку класс показать, а не вышло. Никому баба спуску не даст, хоть сват, хоть брат.
ВЛАДИМИР КУРБАТОВ
ЛЕНЬКА ЖДЕТ
Ленька проснулся. Осеннее утро было теплым и ясным. Косой солнечный луч осветил часть кровати и сухонькое мальчишеское колено. Сидя в постели и болтая ногами, Леня силился припомнить, что ожидало его сегодня. Да! Сегодня должен прийти папа!
Быстро надев тапочки, он подбежал к окну. Из открытой форточки потянуло свежим воздухом. Пахло преющим листом, немного сыростью, немного солнцем. Невдалеке темнел сосновый бор. Деревья высокие, с пахучими стволами. Бору все равно — зима или лето; он всегда зеленый и всегда шумит, как море. Леня помнил море очень смутно. Что-то большое, сверкающее и ласковое. Тогда еще была жива мама. Он и ее помнил смутно. У мамы были душистые волосы и загорелые руки. Мама вносила Леньку в пенящуюся синь моря, а он боялся воды и орал. «А-а-а...» — отзывался с берега отец и, бросаясь в воду, плыл «спасать» Леньку. Было страшновато, но весело. Воспоминания об этом лете сохранились в Ленькиной памяти неповторимо приятными обрывками. Когда мама умерла, они с отцом переехали на Урал. Отец всегда был в командировках. Потом к ним пришла жить чужая тетя. Папа почему-то звал ее ласково Олечкой. Тетя была сердитая и толстая. Она сказала, что Леньку надо отдать в школу-интернат. Это, мол, хорошо и современно. «Ему отшлифуют там общественное лицо...» — так выразилась она. И Ленька попал в школу-интернат. Потом отец сказал ему, что тетя Оля от них ушла и что она действительно «недобрая женщина». Ленька был согласен с отцом и в душе удивлялся, как папка, такой большой и умный, не мог догадаться об этом раньше.