LOVEстория - Галина Щербакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вечером я опять была в проулке. Снова набрала полные туфли угля и снова шла с вытянутыми вперед руками. Накрапывал дождь, и мы передвинулись под стреху какой-то крыши, и это полусознательное движение в сторону, в прикрытие, вдруг пронзительно осветило мне ситуацию. Как, обнявшись, мы прижимаемся к грязным доскам сарая, как прокалывает мне плечо торчащий гвоздь. Одновременность боли и наслаждения… Все в ослепительном фокусе и – немо. И я через восторг понимаю про себя – сволочь.
С этой минуты осознания – слово воистину было вначале – я начинаю поступать согласно определению. Я делаюсь ловка, изобретательна в своем желании ощущать его, касаться его, даже тогда, когда рядом посторонние, а главное, когда рядом Мая. Теперь я веду его в этой грешной игре. Я расстраиваюсь, расчетверяюсь так, что мое плечо, колено, локоть всегда рядом с ним. Осень, холодно, в ход игры идут платки, шали. Бог поселил нас в крошечных, заставленных квартирах, и это оказывается счастьем. Эти протискивания между столом и диваном, эта теснота ног под бахромой тогдашних скатертей.
Моя любовь к Мае незаметно перешла в жалость к слабому калеке. Между мной и Володей никогда ни слова не было сказано о ней и о том, что будет потом… Это было неважно, важно было другое: Маю нам послала судьба. Мая наша сводница. Самой по себе ее как бы и нет.
Мы дружили, и ее шепотная речь про то, «как это бывает. Ты узнаешь! Узнаешь!», меня просто смешила. Я не ревновала, потому что знала: она не способна была найти его в кромешной темноте, а я находила. Мы вылезали из угретых постелей среди ночи, шли с вытянутыми руками и встречались всегда на одном и там же месте.
Через много лет я пролезла через дырку в заборе и при белом свете посмотрела на место моей любви и греха.
Кошмар, должна вам сказать. Я уж не говорю, что весь переулок был ощерен консервными банками, что стены сараев были утыканы ржавыми шляпками расшатанных гвоздей. В переулке плохо пахло. В нем воняло! В сущности, это была помойка. Можно только удивляться, как долго доверял человек самой бездарнейшей из философий, будто материя первична. Она даже не вторична. Она почти ничто. Нет, человек не заблудшая особь. Он хитрован, лжец и притворщик. И небеса взирают на него не без интереса, какой еще спектакль он отчебучит, все зная и отрицая вспух свое знание.
Пройдясь по помоечному проулку своей первой любви, я накрутила в своей голове приличный фарш. А надо сказать, что мои мысли всегда расширяют трещину и никогда не скрепляют ее.
***Прошли октябрьские праздники. Опять была машина, в которую набивались продукты и зимние вещи. Прощались до студенческих каникул. Машина тронулась, но тут же затормозила, выскочил Володя и со словами «Я забыл документы!» ринулся в дом, по дороге задев меня грубо и властно. Я поняла, что должна за ним идти. Маина мама пошла к машине (как он мог знать, что она не пойдет за ним искать то, что не пропадало, что спокойно лежало себе в кармане?), но все было, как было.
Мы оба вошли в дом, скрылись от глаз и здесь, под вешалкой, он впервые сказал: «Господи! Когда кончится твоя школа! Я сойду с ума». Я отметила про себя, хотя когда там было отмечать и сколько времени на это было отпущено, что напрасно он тянет на школу. Школа тут ни при чем. Я могу ее не кончать. Но когда там говорить? Надо было выбираться из вороха пальто и плащей и бежать назад, потрясая в руках портмоне, а мне идти следом и смеяться над раззявой, который, оказывается, сунул бумажник под хлебницу.
– Странно, – сказала Маина мама и посмотрела на меня пронзительно и зло.
Машина уехала.
Мы остались у ворот.
– Анна! – сказала Маина мама. – Володя – женатый человек, а Мая – твоя лучшая подруга. Не так ли?
– Конечно, – ответила я.
Был ли мой взгляд на нее наглым? Или только лживым? Или я сумела нарисовать на лице недоумение? Это хорошо бы спросить у нее. Я же думала совсем о другом: два месяца я не смогу его видеть. Я – идиотка, что не посеяла мысль о моем возможном приезде в Ростов на свои школьные каникулы. Как же я могла прошляпить такой ход?
– .. .нехорошо, нескромно. Просто, что называется, на глазах.
Это, оказывается, вещала Маина мама. Вещала абсолютно справедливо, сколько подобных слов в другой исторической эпохе говорила я своей дочери при сходных обстоятельствах. Но это потом, а тогда… Голосом самой искренности я говорю ей, Маиной маме, что ей кажется что-то не то…
– Поклянись! – говорит женщина.
– Клянусь! – отвечаю я, не колеблясь ни минуты, но в клятвах, видимо, полагается колебаться, видимо, количество пауз в этом торжественном акте столь же важно, а может, и важнее самих слов. Логос-то он логос, да только и ему нужен воздух вокруг, а может, даже вакуум, чтоб слова могли туда-сюда поплавать, осознать себя и окрепнуть не в толчее – в свободе. Я же выпалила, не оставив зазоров: «Клянусь!»
– Фу! – гневно ответила Маина мама. – Бессовестная девка. Я скажу твоей матери.
Это была опасность. Это могло быть катастрофой. Я поняла сразу: победить собственную маму мне будет труднее, чем Маину. Значит, надо бороться с этой. Хорошо бы заплакать, обидеться, тут же и прощения попросить, то есть свалить в кучу все оружие, поднять руки и сдаться на условиях победителя, но тут вступали в отношения другие силы и чувства. Значит, надо было иначе… Как?
– Вы хотите нас поссорить с Маей? Еще секунду назад я не подозревала в себе такой подлой и лукавой хитрости.
– Не велика потеря, – ответила она, но я почувствовала, как она внутренне метнулась. Бедная женщина тоже не все о себе знала.
– Спросите об этом у Маи. – Я гордо пошла от ворот, но стыд уже настиг меня.
И тут пришло очевидное: как бы что ни шло, у истории этой нет хорошего конца. Я могу сейчас сколько угодно удивляться не только способности и готовности быть плохой, но и прозорливости моего неопытного сознания. Вспыхнувший же стыд секундно осветил длинный коридор всей последующей жизни и нас троих, бредущих по нему неразрывно, кучно, неосвобожденно… Ах, рвануть бы мне тогда в сторону! Геть из коридора, геть! Но я уже вцепилась, вцепилась в собственное ярмо. Уже понимая, что это ярмо, уже кляня его и одновременно ликуя: «Мое!»
А через неделю пришло письмо от Маи и Володи, где черным по белому были написаны мои мысли. Приезжай на школьные каникулы, посмотри университет. Хозяйка квартиры пустит тебя на недельку за шкаф, где спит ее дочь. Которая, в свою очередь, едет на каникулы в Москву. Посмотреть тамошний университет. Так все замечательно складывается! Рокировка!
Я поделилась буйной мечтой – пожить за шкафом – с мамой и получила окорот.
– Где ж у нас деньги на такие экскурсии? Что ты себе думаешь?
Но потом случилось непредвиденное: моя же мама спросила Маину, не поедут ли они на машине после Нового года в Ростов? И не прихватили бы они
Аньку, меня, посмотреть университет?
– Пришло письмо от Володи и Маи, – сказала моя, – они ее приглашают.
Я сто раз переспросила маму кого назвала первым. И мама сказала: Володю. Она сочла, что он – главный в семье и так будет убедительней.
Маина мама ответила, что они в Ростов не едут. Но даже если бы… Даже если бы…
– Вы что, не заметили, что ваша Анна совершенно неприлично вешается на нашего Володю?
Мама сказала: нет и не будет на свете мужчины, на которого ее Анна стала бы вешаться, тем более на их Володю, который не подходит нам ни с какой стороны.
– У нас культурная семья, – ядовито сказала мама, – и грамотная речь. Мы правильно ставим ударения, а Володя ваш – просто тихий ужас. Что ни слово… И вообще, он не начитан. Он понятия не имеет, кто такой Шеллер-Михайлов…
О этот Шеллер-Михайлов, мамин оселок! Покойник много задолжал моей маме. Она извлекала его из-за величественных спин классиков литературы и, встряхивая, ставила впереди всех. Посмел бы кто пикнуть. Наверное, великие были смущены этим не по росту первым, которым распоряжается женщина из страшного времени. Дерзость беспредельная, но мама поступала так! Я думаю, не имела значения истинная ценность Александра Константиновича, скорей всего, мама подозревала, что он не Толстой или Чехов, но она ценила в себе личное знание предмета. Знание частности, редкости. У нас висела милая женская головка в ярком расписном платке. Она действительно освещала наш унылый и тесный быт, а мама говорила: «Смотри, от лица – солнце. Никто не знает этого художника, никто, а ему цены нет».
Мама цепляла нам на шеи странные банты, усаживала за пианино, мы разрывали слова в поисках корня (что люблю делать до сих пор) – и все это единого смысла ради: извлечь нас из колонны, шеренги. Обозначить. И этим оценить.
Вот почему был нужен Шеллер-Михайлов. Его знание – выделяло.
Конечно, с этой точки зрения мой избранник интереса представлять не мог. В нем не было отдельности. Он был как все. Как все говорил. Как все держался. Не знал, не ведал скромных писателей прошлого века. (Когда это мама успела выяснить?)